И снова тишина, и снова сверчки.
— А народ у вас тоже в больших долгах? — тихо спросил Байкич.
— В больших, сударь, по уши в долгах.
— Как так, почему?
Крестьянин со шрамом посмотрел на него искоса и ответил с усмешкой:
— Народ мы ленивый. Сами видите: работаем только днем, а если ночь лунная, то и ночью. Вообще же бездельничаем и всю ночь спим, от петухов до петухов. Потому что каждый наш бедняк хочет праздновать славу, а если женит сына, то норовит угощение поставить. Все это мы хорошо знаем, сударь. Крестьянин мало работает, много гуляет, много спит, много тратит и должает. И мы читаем газеты и видим, что вы о нас думаете. Мы должны согнуть спину и работать, работать до второго пришествия, подохнуть в работе на другого! — Он вдруг переменил тон и, глядя на огонь, медленно продолжал: — Послушайте, сударь. Я, такой, как вы меня видите, с двенадцатого по восемнадцатый год провел на фронте, был в боях на Скадаре, был и на Цере и на Руднике, пересек Албанию и был на Корфу, сражался на Добро-Поле и стал капитаном запаса. Не убили меня. И инвалидом не стал. То, что по голове зацепило, говорят, работе не мешает. И вот из нас, четверых братьев, только я один вернулся. Гол как сокол. Оделся по-деревенски. Ордена запрятал в сундук и засучил рукава. Дом не поправляли четыре года, участок не был огорожен, потому что ограду сожгли солдаты и соседи. Здоровые все были колья, в два метра вышины. Скот погиб, коровники разрушены и заброшены, жена и снохи больные, голодные, машины заржавели и поломались, нивы не обработаны, поросли травой и сорняком, луга захирели. Если не косишь траву, она гниет и гибнет, поле портится, зарастает дурнишником, и на будущий год трава растет низкая, чахлая, с плешами. Я же был один. С голыми руками. Приятели мои и кумовья также. А у некоторых и того хуже: хозяйство совсем разрушено. Что было делать? Сражались и боролись мы за свободу, а свобода оказалась голой и голодной. Теперь ты знаешь, с чего началось. Расспрашивали меня об убытках, я высчитал на
серебряные, довоенные динары. Как ни крути, а имущества уничтожено на двадцать тысяч. Дали мне, кроме того, быка племенного. Бык не может один пахать. Надо было поправить дом. Купить орудия. С этого и пошло. Приходилось иногда и по сто динаров в месяц брать в банке. Так и набралось. Есть-то ведь всем надо. Надо и налоги платить. Раньше, бывало, посадим, сколько нам надо было,— свои овцы, свой сыр, своя конопля, своя одежда. Что еще нам требовалось? Соль да налоги заплатить. У нашей семьи были знакомые купцы, которым она и продавала по мере надобности: мешок муки, телегу кукурузы, тыквы для свиней, воз дров. И цена была наперед известна. Если получался излишек конопли, мы знали, куда ее отвезти; в каждом городе имелись мастера, которые сучили веревки. А теперь нужда во всем. Купец не станет покупать твою пшеницу, если она не односортна, потому что покупает не для себя, как прежде, а для торговцев покрупнее. И цены уже не твердые. Раньше мы знали: чем лучше урожай, тем больше выручишь. А теперь: чем лучше урожай, тем цена ниже. Покупали отборные семена — задолжали и за них. Покупали и удобрение. И пашем новым плугом. И стараемся повысить урожайность, потому что за все это надо платить. Кровью истекаем, чтобы выжать как можно больше, всю землю заливаем кровью. Работают поголовно все. У женщины больше нет времени ни ткать, ни прясть, как раньше: она тоже работает за проценты. Мы никогда так много не работали, сударь, и никогда не было у нас лучшей пшеницы, таких слив, таких хлебов, такого урожая с гектара. Мы устроили питомники, поставили сушилки, знаем, где что надо сеять, к чему какая земля пригодна; никогда, поверь, мы не работали так много и так усердно. Но все напрасно! Производим много — это нам нужно для продажи,— а, как посмотришь, все ни с места; так и не удается стать на ноги, никак не вырвешься, сколько ни работай,— все ведь не на себя, а на другого. Многие совсем разорились, ушли в город или нанялись в услужение в селе и питаются помидорами да сливами.— Он замолчал, сжав бороду в кулак и глядя на угли, которые уже начали подергиваться пеплом, лишь кое-где вырывались лиловатые язычки.— Когда, бывало, на фронте тоска нападет или беда какая случится, несчастье, я говорил — это война, народы борются за свободу и власть; это не может длиться долго,
придет этому конец, и тот, кто не погибнет, позабудет все мученья и снова будет пахать, как раньше. Но то, что сейчас творится, не дает вернуться к тому, что было. Я вот пашу, а не знаю, чье будет зерно. И свобода моя в чужих руках, на рабство похожа.
Маленький крестьянин боязливо поглядывал на человека со шрамом. Боясь, очевидно, что тот и дальше будет откровенничать, он заметил спокойно, примирительно:
— Никто как бог, Милия... и это все пройдет.
Милия сверкнул глазами.
— Да что с тобой, брат, спятил, что ли? Бог... Эта замечательная ночь, чернозем, дожди и ветры — от бога. Как наливается пшеница, как цветет слива, как пчела собирает мед — от бога. Реки текут и леса растут — все это от бога. Но проценты, заклад зеленей — это уже не от бога! И то, что я должен работать, а другие — собирать урожай,— тоже не от бога! И не может это по-божески кончиться!
Милия поднялся. Худой, костлявый, но высокий и гибкий; от него веяло энергией, силой.
— Скоро мой черед молоть. Прощайте, сударь. И, когда будете писать в газетах, пишите правду. Напишите и о нас, крестьянской бедноте. Бывали у нас и другие журналисты, выслушивали наши жалобы, а потом писали в газетах о хозяевах, о попах да об их жеребцах. Прощайте!
Милия уже переходил через поле, когда низенький крестьянин начал тушить костер. Он был, оказывается, хромой.
— Дивишься, что я такой... Это меня бык угораздил, когда я маленьким был, так вот и остался.— И со смущенной улыбкой он заковылял рядом с Байкичем.
Байкич ничего не ответил. Светлая ночь постепенно одевалась в голубоватые туманы. Возле молотилки все было по-старому: кочегар топил локомобиль, приводной ремень извивался, как змея, на молотилке парни продолжали свою опасную работу, женщины и мужчины разваливали скирды и подавали вилами снопы, человек, стоявший у весов, таращил глаза с красными веками на раскрытую книгу счетов. Новым было только то, что в сторонке, около скирды, тихо стонал какой-то парень с забинтованной по локоть рукой. Да то еще, что возле другой скирды газда Пера спорил с Милием. Он заметил Байкича и торопливо подошел к нему.
— Ты устал небось, сударь, иди-ка спать, завтра дальше отправимся. А мне надо побыть тут с этими жуликами. Сплошные жулики! Если бы могли, прямо у тебя на глазах крали бы. А ты пойди выспись. Тебя отведет парень к моему куму. Тут за рекой.
Газда Пера говорил с ним, как показалось Байкичу, отечески.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138
— А народ у вас тоже в больших долгах? — тихо спросил Байкич.
— В больших, сударь, по уши в долгах.
— Как так, почему?
Крестьянин со шрамом посмотрел на него искоса и ответил с усмешкой:
— Народ мы ленивый. Сами видите: работаем только днем, а если ночь лунная, то и ночью. Вообще же бездельничаем и всю ночь спим, от петухов до петухов. Потому что каждый наш бедняк хочет праздновать славу, а если женит сына, то норовит угощение поставить. Все это мы хорошо знаем, сударь. Крестьянин мало работает, много гуляет, много спит, много тратит и должает. И мы читаем газеты и видим, что вы о нас думаете. Мы должны согнуть спину и работать, работать до второго пришествия, подохнуть в работе на другого! — Он вдруг переменил тон и, глядя на огонь, медленно продолжал: — Послушайте, сударь. Я, такой, как вы меня видите, с двенадцатого по восемнадцатый год провел на фронте, был в боях на Скадаре, был и на Цере и на Руднике, пересек Албанию и был на Корфу, сражался на Добро-Поле и стал капитаном запаса. Не убили меня. И инвалидом не стал. То, что по голове зацепило, говорят, работе не мешает. И вот из нас, четверых братьев, только я один вернулся. Гол как сокол. Оделся по-деревенски. Ордена запрятал в сундук и засучил рукава. Дом не поправляли четыре года, участок не был огорожен, потому что ограду сожгли солдаты и соседи. Здоровые все были колья, в два метра вышины. Скот погиб, коровники разрушены и заброшены, жена и снохи больные, голодные, машины заржавели и поломались, нивы не обработаны, поросли травой и сорняком, луга захирели. Если не косишь траву, она гниет и гибнет, поле портится, зарастает дурнишником, и на будущий год трава растет низкая, чахлая, с плешами. Я же был один. С голыми руками. Приятели мои и кумовья также. А у некоторых и того хуже: хозяйство совсем разрушено. Что было делать? Сражались и боролись мы за свободу, а свобода оказалась голой и голодной. Теперь ты знаешь, с чего началось. Расспрашивали меня об убытках, я высчитал на
серебряные, довоенные динары. Как ни крути, а имущества уничтожено на двадцать тысяч. Дали мне, кроме того, быка племенного. Бык не может один пахать. Надо было поправить дом. Купить орудия. С этого и пошло. Приходилось иногда и по сто динаров в месяц брать в банке. Так и набралось. Есть-то ведь всем надо. Надо и налоги платить. Раньше, бывало, посадим, сколько нам надо было,— свои овцы, свой сыр, своя конопля, своя одежда. Что еще нам требовалось? Соль да налоги заплатить. У нашей семьи были знакомые купцы, которым она и продавала по мере надобности: мешок муки, телегу кукурузы, тыквы для свиней, воз дров. И цена была наперед известна. Если получался излишек конопли, мы знали, куда ее отвезти; в каждом городе имелись мастера, которые сучили веревки. А теперь нужда во всем. Купец не станет покупать твою пшеницу, если она не односортна, потому что покупает не для себя, как прежде, а для торговцев покрупнее. И цены уже не твердые. Раньше мы знали: чем лучше урожай, тем больше выручишь. А теперь: чем лучше урожай, тем цена ниже. Покупали отборные семена — задолжали и за них. Покупали и удобрение. И пашем новым плугом. И стараемся повысить урожайность, потому что за все это надо платить. Кровью истекаем, чтобы выжать как можно больше, всю землю заливаем кровью. Работают поголовно все. У женщины больше нет времени ни ткать, ни прясть, как раньше: она тоже работает за проценты. Мы никогда так много не работали, сударь, и никогда не было у нас лучшей пшеницы, таких слив, таких хлебов, такого урожая с гектара. Мы устроили питомники, поставили сушилки, знаем, где что надо сеять, к чему какая земля пригодна; никогда, поверь, мы не работали так много и так усердно. Но все напрасно! Производим много — это нам нужно для продажи,— а, как посмотришь, все ни с места; так и не удается стать на ноги, никак не вырвешься, сколько ни работай,— все ведь не на себя, а на другого. Многие совсем разорились, ушли в город или нанялись в услужение в селе и питаются помидорами да сливами.— Он замолчал, сжав бороду в кулак и глядя на угли, которые уже начали подергиваться пеплом, лишь кое-где вырывались лиловатые язычки.— Когда, бывало, на фронте тоска нападет или беда какая случится, несчастье, я говорил — это война, народы борются за свободу и власть; это не может длиться долго,
придет этому конец, и тот, кто не погибнет, позабудет все мученья и снова будет пахать, как раньше. Но то, что сейчас творится, не дает вернуться к тому, что было. Я вот пашу, а не знаю, чье будет зерно. И свобода моя в чужих руках, на рабство похожа.
Маленький крестьянин боязливо поглядывал на человека со шрамом. Боясь, очевидно, что тот и дальше будет откровенничать, он заметил спокойно, примирительно:
— Никто как бог, Милия... и это все пройдет.
Милия сверкнул глазами.
— Да что с тобой, брат, спятил, что ли? Бог... Эта замечательная ночь, чернозем, дожди и ветры — от бога. Как наливается пшеница, как цветет слива, как пчела собирает мед — от бога. Реки текут и леса растут — все это от бога. Но проценты, заклад зеленей — это уже не от бога! И то, что я должен работать, а другие — собирать урожай,— тоже не от бога! И не может это по-божески кончиться!
Милия поднялся. Худой, костлявый, но высокий и гибкий; от него веяло энергией, силой.
— Скоро мой черед молоть. Прощайте, сударь. И, когда будете писать в газетах, пишите правду. Напишите и о нас, крестьянской бедноте. Бывали у нас и другие журналисты, выслушивали наши жалобы, а потом писали в газетах о хозяевах, о попах да об их жеребцах. Прощайте!
Милия уже переходил через поле, когда низенький крестьянин начал тушить костер. Он был, оказывается, хромой.
— Дивишься, что я такой... Это меня бык угораздил, когда я маленьким был, так вот и остался.— И со смущенной улыбкой он заковылял рядом с Байкичем.
Байкич ничего не ответил. Светлая ночь постепенно одевалась в голубоватые туманы. Возле молотилки все было по-старому: кочегар топил локомобиль, приводной ремень извивался, как змея, на молотилке парни продолжали свою опасную работу, женщины и мужчины разваливали скирды и подавали вилами снопы, человек, стоявший у весов, таращил глаза с красными веками на раскрытую книгу счетов. Новым было только то, что в сторонке, около скирды, тихо стонал какой-то парень с забинтованной по локоть рукой. Да то еще, что возле другой скирды газда Пера спорил с Милием. Он заметил Байкича и торопливо подошел к нему.
— Ты устал небось, сударь, иди-ка спать, завтра дальше отправимся. А мне надо побыть тут с этими жуликами. Сплошные жулики! Если бы могли, прямо у тебя на глазах крали бы. А ты пойди выспись. Тебя отведет парень к моему куму. Тут за рекой.
Газда Пера говорил с ним, как показалось Байкичу, отечески.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138