— Но, дедушка, я... я пришла одна и не понимаю, о чем вы говорите! — Александра готова была расплакаться.— Я пришла только попрощаться с вами, вечером я уезжаю в Париж, я...
— А, Париж, — протянул старик все еще сквозь смех,— прекрасно, так когда ты вернешься из Парижа, скажи своему папеньке, что о смерти и разговора не может быть, никакого разговора, пусть не беспокоится.
Очаровательная китайская собачка Александры, с куцей мордочкой и большими умными глазами чуть светлее чернил, цвета спелого терна, стояла у ног Александры и внимательно следила за стариком, который сердито ударял кулаком по ручке кресла.
— А чтобы он знал, насколько я хорошо себя чувствую, вот тебе, можешь ему рассказать!
Старик вдруг перестал смеяться, лицо его потемнело, он вскочил, с силой оттолкнул кресло, опрокинув его, и, прежде чем кто-нибудь мог его остановить, поддал собачку ногой так, что она, с визгом перелетев через всю комнату, ударилась о большое зеркало с такой силой, что оно разбилось вдребезги.
— Вот, вот что называется быть при смерти,— кричал старик, бегая за Александрой,— кланяйся папеньке, кланяйся папеньке!
В сползающих брюках, стоптанных ночных туфлях, в расстегнутой рубашке с манжеткой, которую он не успел застегнуть, — похожий на взбесившегося злого духа, он был страшен. Он сам захлопнул дверь за Александрой и только тогда дал волю своему гневу. Но этот новый прилив ярости выражался уже не в беспорядочных движениях. Старик впал в бешенство, словно сжигаемый внутренним огнем. Он то хохотал, то, как будто немного успокоившись, говорил с хитрецой, высмеивая кого-то, а сам все горел как в пламени. В таком состоянии он вызвал своего адвоката, в таком именно состоянии составил новое завещание. Писал его целых два часа, ворчал, задыхался, глаза у него вылезали из орбит. И, чтобы дать ему возможность закончить, доктор Распопович принужден был дважды впрыскивать ему камфару.
Полночь давно миновала, когда Майсторович добрался до дома. Жена и дочь еще не спали. Он вошел как-то неестественно спокойно, положил котелок и палку и подошел к жене. Она испуганно смотрела на него широко открытыми глазами. Он неловко — сколько уж лет он не делал этого жеста? — положил руку на ее седую голову и глубоким, но все же деревянным и бесчувственным голосом проговорил:
— Жена, будь тверда... На все воля божья, он успокоился...
И, считая, что тем самым он исполнил все, что от него требовалось, он поспешно прошел в свою комнату, не взглянув на упавшую в обморок жену, переменил визитку, достал из комода чистый носовой платок и, не сказав ни слова, опять ушел в ночь.
Похоронной процессии пора было уже двинуться. Через толпу, заполнившую большую переднюю и гостиную, обтянутую черным сукном с серебряными позументами, суетливо проходили официальные лица в черных визитках. В гостиной стоял гроб с телом Петрония Наумовича, «великого благодетеля народа и просвещения», как его именовали утренние газеты, «вырванного неумолимой смертью из теплых объятий безутешной семьи», как гласило извещение о смерти.
Три священника и дьякон бормотали молитвы в перегретой, душной комнате с тошнотворным запахом от множества горящих восковых свечей и увядающих венков из мимозы, чемерицы и лавра. От лака и краски, от черного сукна, пропитавшегося ладаном и нафталином, исходил тот специфический дух, который обычно ощущается на похоронах. Стоял гул, люди передвигались с места на место, перешептывались, на цыпочках подходили к самому гробу, желая поглядеть на представителей высших учебных заведений и научных учреждений, которым, как гласила молва, покойный оставил все свое состояние и которые собрались разом, не зная точно, кому именно и сколько завещал старик. Университету? Коммерческому фонду? Академии наук? Но, может быть, все это только газетная утка? А в это время, запершись в спальне старика, в одной рубашке, с посеревшим лицом и налитыми кровью от волнения и бессонницы глазами, Майсторович в третий раз перебирал последний ящик: все было напрасно — ни завещания, ни ценных бумаг, ни денег, ни записки, которая могла бы ему пригодиться. «Как же это случилось? И почему? И когда он принял решение? После истории с лампой? Или до этого? Нет? Это невозможно! А дети? Отец же он им в конце концов; должен он позаботиться об их будущем! Господи, где же ты? Где правда?» У Майсторовича заиграли мускулы на лице. От переутомления он ощущал полный упадок сил. Чувствовал себя покинутым, несчастным, беспомощным. И вдруг, закрыв лицо руками, он громко разрыдался, содрогаясь всем телом.
— Такие деньги, такие деньги, господи, такие деньги!
Гул из гостиной стал доходить и до него. Кто-то постучался и сообщил, что процесия трогается. Майсторович вытер глаза тыльной стороной руки, шатаясь, надел пальто и вышел в толпу.
На похоронах присутствовало несколько министров, где-то в сторонке стоял Деспотович, мрачный и молчаливый. У гроба началось довольно громкое объяснение с Майсторовичем по поводу того, кто понесет гроб великого благодетеля. «Безутешная семья» стояла в глубине гостиной. Плакала только одна Александра. Вдруг какая-то старуха выразила удивление, что нет Миле. Стали его разыскивать. «Он только что тут был,— сказал кто-то.— Может быть, почувствовал себя плохо!» Министр, один из коммерсантов и два представителя — от университета и академии — сделали вид, что хотят нести гроб. Но между ними стали четыре человека из похоронного бюро в своих черных нитяных перчатках и услужливо взяли на себя всю тяжесть металлического гроба. Прислуга и родные, перешептываясь, разбежались в поисках Миле, который был, должно быть, больше всех опечален смертью деда. Главички-младший спустился к себе, но в «клубе» Миле не оказалось. Недолго думая, он поднялся в квартиру Распоповича. Так как господа были на похоронах, а прислуга глазела в окна, то Главички без стука стал переходить из одной комнаты в другую; в предпоследней он услышал голоса, а в самой дальней, без пиджака — Майсторо- вичи, по-видимому, не могли ни одного важного дела делать в пиджаке, потный и красный, с раздутыми щеками и вытаращенными глазами, с завитками на лбу, Миле Майсторович, громко отбивая ногой такт по паркету, учил фокстрот. Раструб саксофона был заткнут
платком, и звук получался тихий, приглушенный. Согнувшись над роялем, Кока, тоже красная и растрепанная, нажимая все время на левую педаль, чтобы не было так слышно, аккомпанировала Миле отрывистыми синкопированными аккордами. Главички отобрал саксофон, слегка нахмурившись, надел на Миле пиджак и, взяв его под руку, быстро спустился с ним на улицу. Расправляя воротник на пиджаке, уже стоя рядом с отцом сразу за катафалком, Миле вдруг вспомнил, что не положил саксофон в футляр и не запер его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138