В последние несколько лет оказалось, что его стали бесконечно
радовать кажущиеся пустяки: терпкий вкус чая, облака на оживающей от их
белизны синеве неба, мирная тишина квартиры с ее книжными полками и
гипсовыми Моисеем и Соломоном... в такие минуты он жалел, что не может
поделиться всем этим с Кэтрин. Впрочем, он понимал, что смерть не есть
завершение. Смерть жены заставила его пересмотреть свою жизнь; теперь он
знал, что Кэтрин обрела тот благословенный покой, к которому он наконец
научился приобщаться.
Он пробежал глазами первую страницу газеты: отчет о том, что
творилось в мире, пока он спал. Заголовки кричали о ненасытной тяге
общества то ли к освобождению, то ли к самоуничтожению. Все утра были
одинаковы; чего греха таить, страшное стало общим местом. В одном только
Бостоне зарегистрировано больше дюжины убийств. Похищения, поджоги,
ограбления, драки захлестывали нацию, как кровь из рваной раны. От взрыва
бомбы в Лос-Анджелесе погибло десять и серьезно пострадало втрое больше
человек (возможно, он в это самое время ворочался во сне), в Атланте
произошло массовое убийство (он как раз поплотнее закутывался в одеяло), в
Нью-Йорке гремела перестрелка (покуда его глаза под веками метались в
погоне за снами). Верх страницы был отдан самоубийству, нижняя колонка -
брошенным детям. Взрыв трамвая в Лондоне, самосожжение монаха на улицах
Нью-Дели, угрозы группы пражских террористов медленно, одного за другим,
убивать заложников во имя Господа.
Ночью, пока он спал, мир жил и страдал. Корчился, одолеваемый
страстями. Открывались старые раны, оживала давнишняя ненависть, и
становились слышны только свист пуль и грохот взрывов. Да и те нынче
попритихли. Может статься, очень скоро в ночи грянет самый громкий из всех
голосов, тот, что потрясет народы и обратит в пыль города. И когда,
проснувшись поутру, он взглянет на газетные заголовки, то, возможно, не
увидит их, ни единого, только знак вопроса, ибо тогда все слова на свете
будут бессильны.
Он допил чай и отодвинул чашку. Боль минувшей ночи утихла. Но боль
грядущей ночи уже была нестерпимой. Он знал, что не одинок в своих
терзаниях: многие его коллеги по университету испытывали такое же
разочарование от того, что их слова не находили отклика.
Много лет назад он возлагал большие надежды на свои труды по
философии и теологии, но, хотя в академических кругах его книги имели
успех, все они тихо почили на этой крошечной арене. Теперь-то он понимал,
что никакой книге не изменить человека, никакой книге не замедлить
сверхстремительный темп городской жизни, не исцелить города от лихорадки
насилия. Возможно, философы ошибались, и меч сейчас был гораздо более
мощным оружием, чем книга. Начертанные мечом страшные багряные строки
вдруг перевесили черные буквы на белых страницах. Скоро, подумал он,
размышления выйдут из моды и люди, как бездушные роботы, схватятся за
оружие, чтобы оставить автограф в живой плоти.
Он взглянул на большие напольные часы в коридоре. Сегодня темой его
утреннего занятия были Книга Иова и человеческое страдание. Его давно
беспокоило то, как быстро бежит время; вот уже шестнадцать лет изо дня в
день он вел занятия в университете и всего несколько раз нарушил
заведенный порядок, посетив Святую Землю. Он испугался, что навеки обречен
либо ездить, либо корпеть над очередной книгой. В конце концов, сказал он
себе, мне уже минуло шестьдесят пять (через несколько месяцев ему
исполнялось шестьдесят семь), а время уходит. Он боялся маразма, этого
бича стариков, страшного призрака со слюнявыми губами и равнодушным,
бессмысленным взглядом - боялся отчасти потому, что в последние годы у
него на глазах состарилось несколько коллег. Именно ему как главе кафедры
вменялось в обязанность урезать им учебные часы или возможно тактичнее
предлагать заняться независимыми исследованиями. Ему претила роль
администратора-палача, но спорить с ученым советом было бесполезно. Он
боялся, как бы через несколько лет самому не положить голову на эту
академическую плаху.
Привычной дорогой он приехал в университет и с портфелем в руке стал
подниматься по широким ступеням Теологического корпуса, мимо
потрескавшихся от времени ангелов, готовых взмыть в небо, глядя, как
здание оживает в золотистом свете утра. Он пересек вестибюль с мраморным
полом и поднялся на лифте к себе на четвертый этаж.
С ним поздоровалась его секретарша. Он был очень ею доволен: она
всегда приходила раньше его, чтобы привести в порядок его бумаги и увязать
расписание деловых встреч с расписанием занятий. Они обменялись
несколькими словами; он спросил о поездке в Канаду, куда она собиралась
через пару недель, и ушел за дверь с матовыми стеклами, на которой черными
буквами значилось "Джеймс Н.Вирга" и буковками помельче "профессор
теологии, заведующий кафедрой". В уютном кабинете, устланном темно-синим
ковром, он уселся за письменный стол и принялся разбирать свои заметки к
Книге Иова. В дверь постучали. Секретарь принесла расписание на сегодня.
Профессор пробежал глазами фамилии, чтобы получить представление о
том, что его ждет. Встреча за чашкой кофе с преподобным Томасом Гриффитом
из Первой бостонской методистской церкви; в одиннадцать заседание
финансового совета университета, на котором планировалось составить
примерный бюджет на следующий финансовый год; сразу после обеда -
специальный семинар с профессорами Лэндоном и О'Дэннисом на тему о
Распятии, подготовка к записи на телевидении; ближе к вечеру встреча с
Дональдом Нотоном, представителем младшего поколения профессуры и близким
личным другом. Вирга поблагодарил секретаршу и попросил оставить вечер
пятницы свободным от встреч и приглашений.
Час спустя он уже расхаживал по кафедре у доски, на которой его
крупным почерком прослеживалось вероятное происхождение Иова,
устанавливающее его тождество с Иовавом, вторым царем Едомским.
Студенты в аудитории-амфитеатре наблюдали за ним, то склоняясь к
тетрадям, то вновь поднимая головы, если Вирга подчеркивал свои слова
размашистыми жестами.
- Еще на заре своего осмысленного существования, - говорил он, -
человек вдруг стал задумываться над тем, почему, собственно, он должен
страдать. Почему? - Вирга воздел руки. - Почему я, Господи? Я не сделал
ничего дурного! Почему же страдать должен я, а не парень, который живет в
пещере на другой стороне расселины?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
радовать кажущиеся пустяки: терпкий вкус чая, облака на оживающей от их
белизны синеве неба, мирная тишина квартиры с ее книжными полками и
гипсовыми Моисеем и Соломоном... в такие минуты он жалел, что не может
поделиться всем этим с Кэтрин. Впрочем, он понимал, что смерть не есть
завершение. Смерть жены заставила его пересмотреть свою жизнь; теперь он
знал, что Кэтрин обрела тот благословенный покой, к которому он наконец
научился приобщаться.
Он пробежал глазами первую страницу газеты: отчет о том, что
творилось в мире, пока он спал. Заголовки кричали о ненасытной тяге
общества то ли к освобождению, то ли к самоуничтожению. Все утра были
одинаковы; чего греха таить, страшное стало общим местом. В одном только
Бостоне зарегистрировано больше дюжины убийств. Похищения, поджоги,
ограбления, драки захлестывали нацию, как кровь из рваной раны. От взрыва
бомбы в Лос-Анджелесе погибло десять и серьезно пострадало втрое больше
человек (возможно, он в это самое время ворочался во сне), в Атланте
произошло массовое убийство (он как раз поплотнее закутывался в одеяло), в
Нью-Йорке гремела перестрелка (покуда его глаза под веками метались в
погоне за снами). Верх страницы был отдан самоубийству, нижняя колонка -
брошенным детям. Взрыв трамвая в Лондоне, самосожжение монаха на улицах
Нью-Дели, угрозы группы пражских террористов медленно, одного за другим,
убивать заложников во имя Господа.
Ночью, пока он спал, мир жил и страдал. Корчился, одолеваемый
страстями. Открывались старые раны, оживала давнишняя ненависть, и
становились слышны только свист пуль и грохот взрывов. Да и те нынче
попритихли. Может статься, очень скоро в ночи грянет самый громкий из всех
голосов, тот, что потрясет народы и обратит в пыль города. И когда,
проснувшись поутру, он взглянет на газетные заголовки, то, возможно, не
увидит их, ни единого, только знак вопроса, ибо тогда все слова на свете
будут бессильны.
Он допил чай и отодвинул чашку. Боль минувшей ночи утихла. Но боль
грядущей ночи уже была нестерпимой. Он знал, что не одинок в своих
терзаниях: многие его коллеги по университету испытывали такое же
разочарование от того, что их слова не находили отклика.
Много лет назад он возлагал большие надежды на свои труды по
философии и теологии, но, хотя в академических кругах его книги имели
успех, все они тихо почили на этой крошечной арене. Теперь-то он понимал,
что никакой книге не изменить человека, никакой книге не замедлить
сверхстремительный темп городской жизни, не исцелить города от лихорадки
насилия. Возможно, философы ошибались, и меч сейчас был гораздо более
мощным оружием, чем книга. Начертанные мечом страшные багряные строки
вдруг перевесили черные буквы на белых страницах. Скоро, подумал он,
размышления выйдут из моды и люди, как бездушные роботы, схватятся за
оружие, чтобы оставить автограф в живой плоти.
Он взглянул на большие напольные часы в коридоре. Сегодня темой его
утреннего занятия были Книга Иова и человеческое страдание. Его давно
беспокоило то, как быстро бежит время; вот уже шестнадцать лет изо дня в
день он вел занятия в университете и всего несколько раз нарушил
заведенный порядок, посетив Святую Землю. Он испугался, что навеки обречен
либо ездить, либо корпеть над очередной книгой. В конце концов, сказал он
себе, мне уже минуло шестьдесят пять (через несколько месяцев ему
исполнялось шестьдесят семь), а время уходит. Он боялся маразма, этого
бича стариков, страшного призрака со слюнявыми губами и равнодушным,
бессмысленным взглядом - боялся отчасти потому, что в последние годы у
него на глазах состарилось несколько коллег. Именно ему как главе кафедры
вменялось в обязанность урезать им учебные часы или возможно тактичнее
предлагать заняться независимыми исследованиями. Ему претила роль
администратора-палача, но спорить с ученым советом было бесполезно. Он
боялся, как бы через несколько лет самому не положить голову на эту
академическую плаху.
Привычной дорогой он приехал в университет и с портфелем в руке стал
подниматься по широким ступеням Теологического корпуса, мимо
потрескавшихся от времени ангелов, готовых взмыть в небо, глядя, как
здание оживает в золотистом свете утра. Он пересек вестибюль с мраморным
полом и поднялся на лифте к себе на четвертый этаж.
С ним поздоровалась его секретарша. Он был очень ею доволен: она
всегда приходила раньше его, чтобы привести в порядок его бумаги и увязать
расписание деловых встреч с расписанием занятий. Они обменялись
несколькими словами; он спросил о поездке в Канаду, куда она собиралась
через пару недель, и ушел за дверь с матовыми стеклами, на которой черными
буквами значилось "Джеймс Н.Вирга" и буковками помельче "профессор
теологии, заведующий кафедрой". В уютном кабинете, устланном темно-синим
ковром, он уселся за письменный стол и принялся разбирать свои заметки к
Книге Иова. В дверь постучали. Секретарь принесла расписание на сегодня.
Профессор пробежал глазами фамилии, чтобы получить представление о
том, что его ждет. Встреча за чашкой кофе с преподобным Томасом Гриффитом
из Первой бостонской методистской церкви; в одиннадцать заседание
финансового совета университета, на котором планировалось составить
примерный бюджет на следующий финансовый год; сразу после обеда -
специальный семинар с профессорами Лэндоном и О'Дэннисом на тему о
Распятии, подготовка к записи на телевидении; ближе к вечеру встреча с
Дональдом Нотоном, представителем младшего поколения профессуры и близким
личным другом. Вирга поблагодарил секретаршу и попросил оставить вечер
пятницы свободным от встреч и приглашений.
Час спустя он уже расхаживал по кафедре у доски, на которой его
крупным почерком прослеживалось вероятное происхождение Иова,
устанавливающее его тождество с Иовавом, вторым царем Едомским.
Студенты в аудитории-амфитеатре наблюдали за ним, то склоняясь к
тетрадям, то вновь поднимая головы, если Вирга подчеркивал свои слова
размашистыми жестами.
- Еще на заре своего осмысленного существования, - говорил он, -
человек вдруг стал задумываться над тем, почему, собственно, он должен
страдать. Почему? - Вирга воздел руки. - Почему я, Господи? Я не сделал
ничего дурного! Почему же страдать должен я, а не парень, который живет в
пещере на другой стороне расселины?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75