Вот то-то... Люди дороже леса... А лес мы с тобой вырастим...
Позднее, вспоминая весь этот разговор, Павлик не раз думал, что он, пожалуй, став взрослым, будет не только скрипачом, но и лесоводом. Какие леса когда-нибудь они с отцом вырастят «на радость людям, для красоты земли», как говорит дед.
Эти мечты успокаивали Павлика. Сочащиеся светлой кровью пни и только что срубленные дубы уже не причиняли ему такой острой боли, как раньше.
Павлик никогда не думал, что за один день можно так привязаться к человеку, как привязался он к страшному рябому матросу. Ему казалось, что он знает Гребнева давно-давно, что они вместе плавали по каким-то тропическим морям, участвовали в революционных боях, свергали царский режим. Рядом с матросом Павлик чувствовал себя спокойно и уверенно, при нем никто не мог оскорбить и обидеть. Такое же чувство испытывала, видимо, и бабушка. «За таким жить — как за каменной стеной,— сказала она вечером, собирая Павлику ужинать.— Ни грома, ни молнии не боится». «Да,— подумал и Павлик,— если бы Гребневу пришлось плавать на легендарном «Варяге», он бы тоже не струсил, не встал перед врагом на колени, не стал бы просить пощады. Вот и Ленин, наверно, такой же смелый, такой же бесстрашный,— недаром матрос так уважает и любит Ильича».
Весь день Павлик не отходил от Гребнева. Они обошли всю лесосеку, с горечью глядя на результаты глотовского хозяйничания. Сколько здесь было зазря погублено молодого леса, поломано, раздавлено падавшими деревьями, а то и просто срублено: молодая поросль мешала трелевать к пилораме раскряжеванные дубы. То тут, то там глаза натыкались на трогательно беззащитную тоненькую березку или рябинку,— сломанные, порубленные, они вызывали в сердце такую жалость, что хотелось заплакать.
Вечером под диктовку Гребнева и деда Павлик написал протокол о «хищной буржуазной рубке», решено было оштрафовать Глотова на большую сумму, «чтоб впредь неповадно было».
— А ты, Павлыч, смотри за ним,— предупредил Гребнев деда.— Ты, как был, так и останешься тут за хозяина, за Советскую власть. И она с тебя вот как спросит! А я почаще подгребать стану, я его выучу... Вот и с пайками тоже проверить надо: чует мое сердце — грабит он народишко. Такая у него, подлого, черная душа... Ну, это до другого раза...
Матрос остался ночевать на кордоне.
Легли они с Павликом на сеновале, и, пока не уснули, Павлик слушал захватывающие истории из моряцкой и рыбацкой жизни — матрос знал этих историй множество.
Тут был и рассказ о том, как француз Аллен Жербо переплыл на парусной лодке Атлантический океан, о том, как погиб гигантский «Титаник»,— столкнувшись с айсбергом,— судно уходило под воду, а все оркестры на нем до последней минуты играли вальсы и марши. И рассказ о том, как орудие «Авроры» выстрелило по Зимнему, давая сигнал для штурма дворца, и о лейтенанте Шмидте, о том, как расстреляли его на безлюдном острове в Черном море, и о том, как делегаты съезда прямо из зала Смольного шли по льду Финского залива штурмовать захваченный изменниками Кронштадт...
Призрачно, как кусок голубого паруса, синело в дверном проеме небо, неслышно летели звезды, громко вздыхала внизу запертая в сарае лошадь.
Заглянул дед.
— Все куришь? — строго спросил он.— Смотри не спали мне кордон.
— Не, я осторожно, батя... Дед ушел.
Помолчав, матрос нащупал в темноте плечо Павлика, погладил его.
— И вы, ребята, больше им машину не уродуйте. Раз Советская власть разрешила — закон! Договорились?
— Хорошо, не будем,— шепнул Павлик.
Утром он пошел провожать Гребнева. Еще лежала роса и легкий дымок тумана плыл по низинкам в глубине леса; тяжелый, заспанный шар солнца с усилием поднимался за деревьями, натягивая красноватую паутину лучей от вершины к вершине.
Гребнев шагал, ведя коня в поводу, бабушка и дед стояли у крыльца, смотрели вслед.
Вы скоро опять приедете, дядя Василий? — спросил Павлик.
— Обязательно! Только дел больно много. Голодуха народ давит, да еще кулачье мутит, беляки недобитые из берлог носы высовывают... Зябь под новый хлеб поднимать надо, а лошадей нету... И люди вот как приустали... Вот так-то, Павел...
Прошли мимо мельницы, где в ожидании утренней выдачи уже собрались лесорубы. Склад был еще заперт, и пилоточ Алексей сидел на пороге, положив ружье на колени.
Гребнев вздохнул, мгновенная судорога прошла по его лицу.
— Измытарился народ, исстрадался... Вот и приходится продавать всяким буржуям народный лес... Но ничего, Павел, скоро вся эта картина вот как переменится. И такая для трудящегося человека жизнь пойдет — нигде в мире такой нету! Красотища, браток, а не жизнь будет.
На опушке Гребнев сел под деревом покурить, отдохнуть.
Павлик присел рядом. Земля еще была влажная и холодная. Отсюда дорога уползала в изрытые оврагами поля, непаханные, заросшие бурьяном, вдали стеклянно блестел купол церквушки в Подлесном, ослепительно горел в солнечном свете отделанный зеркалами крест.
— А что же вы теперь, дядя Василий, на свой корабль не вернетесь? — спросил Павлик.
— Не знаю,— вздохнул Гребнев.— Тут ведь дело какое, товарищ. Куда партия поставит, там и приходится стоять... Вот вызвал нас Ильич и говорит: ну, дескать, балтийцы, всех врагов мы победили, остались два: разруха и голод. И как, значит, вы есть самый авангард рабочего класса, придется вам с этим врагом схлестнуться... «Поезжайте-ка,— говорит Ильич,— туда, где всего труднее, на голод... Не давайте погибнуть народу, в первую очередь сельское хозяйство поднимать надо...» Ну конечно, жалко с морем расставаться, а что сделаешь? Ильич-то сам три часа в сутки спит — весь в делах. Как ты ему возразишь? Вот так-то, друг...
— А разве вы это умеете, дядя Василий? Сельское-то хозяйство?..
— А как же, милый? Я до флота с самых малых лет в батраках жил. Я горя-то да голоду столько видел на своем веку — на три жизни хватит, да еще и останется. И кулацкие фокусы все знаю... Потому и невозможно мне от этого дела отказаться...
Павлику было грустно расставаться с матросом: ему казалось, что они прожили рядом много лет и что с отъездом Гребнева в его, Павлика, жизни образуется пустота.
Покурив, Гребнев крепко пожал мальчику руку, легко сел в седло и поехал по пыльной, залитой солнцем дороге. Издали оглянулся и помахал рукой. Ветер донес до Павлика только два слова: «Не робь!»
На кордон Павлик возвращался медленно, торопиться было некуда и незачем. На полдороге его обогнал легкий двухколесный кабриолет, в котором ехал Кестнер, а за возчика сидел молоденький веснушчатый паренек. Кестнер улыбнулся Павлику, показав свои ровные белые зубы. На этот раз он был в желтой соломенной шляпе, через плечо висел фотоаппарат.
Павлик не ответил на улыбку, неожиданная ненависть стиснула ему сердце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Позднее, вспоминая весь этот разговор, Павлик не раз думал, что он, пожалуй, став взрослым, будет не только скрипачом, но и лесоводом. Какие леса когда-нибудь они с отцом вырастят «на радость людям, для красоты земли», как говорит дед.
Эти мечты успокаивали Павлика. Сочащиеся светлой кровью пни и только что срубленные дубы уже не причиняли ему такой острой боли, как раньше.
Павлик никогда не думал, что за один день можно так привязаться к человеку, как привязался он к страшному рябому матросу. Ему казалось, что он знает Гребнева давно-давно, что они вместе плавали по каким-то тропическим морям, участвовали в революционных боях, свергали царский режим. Рядом с матросом Павлик чувствовал себя спокойно и уверенно, при нем никто не мог оскорбить и обидеть. Такое же чувство испытывала, видимо, и бабушка. «За таким жить — как за каменной стеной,— сказала она вечером, собирая Павлику ужинать.— Ни грома, ни молнии не боится». «Да,— подумал и Павлик,— если бы Гребневу пришлось плавать на легендарном «Варяге», он бы тоже не струсил, не встал перед врагом на колени, не стал бы просить пощады. Вот и Ленин, наверно, такой же смелый, такой же бесстрашный,— недаром матрос так уважает и любит Ильича».
Весь день Павлик не отходил от Гребнева. Они обошли всю лесосеку, с горечью глядя на результаты глотовского хозяйничания. Сколько здесь было зазря погублено молодого леса, поломано, раздавлено падавшими деревьями, а то и просто срублено: молодая поросль мешала трелевать к пилораме раскряжеванные дубы. То тут, то там глаза натыкались на трогательно беззащитную тоненькую березку или рябинку,— сломанные, порубленные, они вызывали в сердце такую жалость, что хотелось заплакать.
Вечером под диктовку Гребнева и деда Павлик написал протокол о «хищной буржуазной рубке», решено было оштрафовать Глотова на большую сумму, «чтоб впредь неповадно было».
— А ты, Павлыч, смотри за ним,— предупредил Гребнев деда.— Ты, как был, так и останешься тут за хозяина, за Советскую власть. И она с тебя вот как спросит! А я почаще подгребать стану, я его выучу... Вот и с пайками тоже проверить надо: чует мое сердце — грабит он народишко. Такая у него, подлого, черная душа... Ну, это до другого раза...
Матрос остался ночевать на кордоне.
Легли они с Павликом на сеновале, и, пока не уснули, Павлик слушал захватывающие истории из моряцкой и рыбацкой жизни — матрос знал этих историй множество.
Тут был и рассказ о том, как француз Аллен Жербо переплыл на парусной лодке Атлантический океан, о том, как погиб гигантский «Титаник»,— столкнувшись с айсбергом,— судно уходило под воду, а все оркестры на нем до последней минуты играли вальсы и марши. И рассказ о том, как орудие «Авроры» выстрелило по Зимнему, давая сигнал для штурма дворца, и о лейтенанте Шмидте, о том, как расстреляли его на безлюдном острове в Черном море, и о том, как делегаты съезда прямо из зала Смольного шли по льду Финского залива штурмовать захваченный изменниками Кронштадт...
Призрачно, как кусок голубого паруса, синело в дверном проеме небо, неслышно летели звезды, громко вздыхала внизу запертая в сарае лошадь.
Заглянул дед.
— Все куришь? — строго спросил он.— Смотри не спали мне кордон.
— Не, я осторожно, батя... Дед ушел.
Помолчав, матрос нащупал в темноте плечо Павлика, погладил его.
— И вы, ребята, больше им машину не уродуйте. Раз Советская власть разрешила — закон! Договорились?
— Хорошо, не будем,— шепнул Павлик.
Утром он пошел провожать Гребнева. Еще лежала роса и легкий дымок тумана плыл по низинкам в глубине леса; тяжелый, заспанный шар солнца с усилием поднимался за деревьями, натягивая красноватую паутину лучей от вершины к вершине.
Гребнев шагал, ведя коня в поводу, бабушка и дед стояли у крыльца, смотрели вслед.
Вы скоро опять приедете, дядя Василий? — спросил Павлик.
— Обязательно! Только дел больно много. Голодуха народ давит, да еще кулачье мутит, беляки недобитые из берлог носы высовывают... Зябь под новый хлеб поднимать надо, а лошадей нету... И люди вот как приустали... Вот так-то, Павел...
Прошли мимо мельницы, где в ожидании утренней выдачи уже собрались лесорубы. Склад был еще заперт, и пилоточ Алексей сидел на пороге, положив ружье на колени.
Гребнев вздохнул, мгновенная судорога прошла по его лицу.
— Измытарился народ, исстрадался... Вот и приходится продавать всяким буржуям народный лес... Но ничего, Павел, скоро вся эта картина вот как переменится. И такая для трудящегося человека жизнь пойдет — нигде в мире такой нету! Красотища, браток, а не жизнь будет.
На опушке Гребнев сел под деревом покурить, отдохнуть.
Павлик присел рядом. Земля еще была влажная и холодная. Отсюда дорога уползала в изрытые оврагами поля, непаханные, заросшие бурьяном, вдали стеклянно блестел купол церквушки в Подлесном, ослепительно горел в солнечном свете отделанный зеркалами крест.
— А что же вы теперь, дядя Василий, на свой корабль не вернетесь? — спросил Павлик.
— Не знаю,— вздохнул Гребнев.— Тут ведь дело какое, товарищ. Куда партия поставит, там и приходится стоять... Вот вызвал нас Ильич и говорит: ну, дескать, балтийцы, всех врагов мы победили, остались два: разруха и голод. И как, значит, вы есть самый авангард рабочего класса, придется вам с этим врагом схлестнуться... «Поезжайте-ка,— говорит Ильич,— туда, где всего труднее, на голод... Не давайте погибнуть народу, в первую очередь сельское хозяйство поднимать надо...» Ну конечно, жалко с морем расставаться, а что сделаешь? Ильич-то сам три часа в сутки спит — весь в делах. Как ты ему возразишь? Вот так-то, друг...
— А разве вы это умеете, дядя Василий? Сельское-то хозяйство?..
— А как же, милый? Я до флота с самых малых лет в батраках жил. Я горя-то да голоду столько видел на своем веку — на три жизни хватит, да еще и останется. И кулацкие фокусы все знаю... Потому и невозможно мне от этого дела отказаться...
Павлику было грустно расставаться с матросом: ему казалось, что они прожили рядом много лет и что с отъездом Гребнева в его, Павлика, жизни образуется пустота.
Покурив, Гребнев крепко пожал мальчику руку, легко сел в седло и поехал по пыльной, залитой солнцем дороге. Издали оглянулся и помахал рукой. Ветер донес до Павлика только два слова: «Не робь!»
На кордон Павлик возвращался медленно, торопиться было некуда и незачем. На полдороге его обогнал легкий двухколесный кабриолет, в котором ехал Кестнер, а за возчика сидел молоденький веснушчатый паренек. Кестнер улыбнулся Павлику, показав свои ровные белые зубы. На этот раз он был в желтой соломенной шляпе, через плечо висел фотоаппарат.
Павлик не ответил на улыбку, неожиданная ненависть стиснула ему сердце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55