Когда Павлик и бабушка подошли, дед пересел на завалинку омшаника и так же молча показал Павлику на бумагу. Павлик робко сел за стол. Лист бумаги был закапан воском, и от него почему-то пахло карболкой. Бабушка устроилась неподалеку, на обрубке бревна.
— Пиши! — сурово сказал дед, и седые брови его поднялись, собрав гармошкой веснушчатую кожу на лбу.— Пиши, стало быть...— Павлик оглянулся через плечо, но дед строго сказал: — Не на меня, в бумагу гляди... Пиши: «Граждане начальники Советской власти. А только в нашем лесничестве, в моем обходе, который я обихаживаю почти што тридцать лет, в бывшем лесе графа Орлова-Давыдова, а теперь, значится, народном лесе заумышлено совершенно невозможное, нечеловеческое дело. Хотят весь тот дубовый лес срубить, изничтожить и порезать дубы на клепку, чтобы, значит, делать бочки для французского всякого вина. А при чем же тут к французскому вину наш древнейший на Волге лес, который защищает землю от оврагов, который способствует урожаю? К примеру сказать, как возля Подлесного вырубили лес — хлеба вовсе не стали родиться, и картошка даже, на что на землю не жадная, а и то произрастать начисто перестала. Потому и голод теперь навалился на нас, а этого на селе никто в разум взять не хочет, и даже Афанасий Серов меня за эти слова палкой по голове бил, едва я до дому дополз. Я так считаю, граждане начальники, что совсем бессовестно рубить такой лес и пустынить нашу землю... Лес-то, он почти полтысячи лет рос, а срубишь — другой когда еще вырастет. Пожалеть его надо, помиловать, ить нашим и вашим детям да внукам сгодится, можно сказать...»
Дед задумался, синеватые глаза его со скорбью обвели стоявший вокруг пасеки лес. И Павлик тоже посмотрел кругом, прислушался к шепоту листьев,— в этом шепоте ему почудились тревога и жалоба.
— Еще пиши,— тихо сказал дед.— «А ежели это ваше решение, граждане начальники, и другого от беспощадного голоду выходу нет, как рубить лес, то и рубить его надо, чтобы, значит, молодь не трогать, не изничтожать, и потому тут надзор нужен самый строгий, а какой же может быть над этим Глотовым надзор, ежели он самый хам и жулик и мне предлагал вместе с ним пайки у мужиков воровать и промеж нас двоих делить... Ни бога, ни совести у этого Иуды вовсе нету, ему бы только потуже карман набить, поздоровее холку нажрать, а что люди с голоду мрут, что от всего Подлесного половина едва живая осталась — ему не касаемо. И за ним, за этим Глотовым, вот какой глаз да глаз нужен, помяните мое слово. И ежели кто из вас не приедет, тут будет и лесу полный разор, и лесорубам пайки будут укороченные. А я этого Глотова из кордону выгнал и для острастки из берданки пулянул, чтобы знал, паскуда, что не все кругом воры да продажники. И приехать прошу скоро, а то я его, гниду, где-нибудь ночью все равно пристрелю за его изуверство,— до самого смертоубийства я теперь дошел, нету мне никакого удержу...»
— Господи боже мой! — всплеснула руками бабушка.
— Цыть! — повел в ее сторону посветлевшими глазами дед.
И бабушка сразу стихла.
Дед подумал, потеребил бородку, подошел и из-за спины Павлика пристально посмотрел на исписанный бумажный лист.
— Все теперь,— сказал он строго.— Хотя стой! Пиши еще раз: «Христом богом прошу, приезжайте, хотя вы в него и не верите. И еще под этим письмом подписуется жена моя Анастасея и внук Павел, чтобы вы всему написанному верили...»
И, молча взяв у Павлика карандаш, дед большими корявыми буквами вывел: «Лесник дачи Стенькины Дубы». И расписался. Потом, властно глянув на бабушку, протянул ей карандаш.
— Так ведь неграмотная я! — виновато прошептала бабка, вставая.
— Крест ставь! Да побольше, побольше, чего скупишься!.. Теперь ты, Павел...
Бережно сложив исписанный лист, дед спрятал его в карман, надел картуз, взял берданку.
— И куда же ты теперь, отец? — со страхом спросила бабушка.
— В Подлесное, на почту,— помедлив, ответил дед.— Там укажут, какой адрес ставить... Я бы и до самой губернии дошел, да, глядишь, они завтра-послезавтра наедут, грабители! — и погрозил кому-то в пространство кулаком.
Теперь Павлик каждое утро просыпался с надеждой: сегодня придет ответ на их письмо или приедет кто-нибудь, кто сумеет помешать рубке леса. Надежда эта крепла день ото дня, так как ни Глотов, ни его лесорубы в Стенькиных Дубах не появлялись, и лес, не зная о надвигавшейся на него беде, по-прежнему спокойно шумел своими вершинами, как шумит море в не запятнанный ни одним облаком летний день, успокаивая и заставляя думать о чем-то далеком, хорошем, немного грустном и, наверно, несбыточном.
И только теперь, когда казавшаяся неминучей беда будто отодвинулась, Павлик с особенной отчетливостью понял ее размеры, увидел ее отвратительное лицо, и в душу ему пахнуло холодом надвигавшегося и прошедшего мимо несчастья. Было просто страшно подумать о том, что на месте этого прекрасного зеленого мира может оказаться пустыня, утыканная пнями, изрытая оврагами, отданная во власть беспощадному, сжигающему все солнцу. Теперь деревья казались Павлику живыми существами, наделенными разумом и сердцем, способными чувствовать и боль, и радость, и грусть. И иногда, когда никто не видел, он подходил к какому-нибудь дубу и ласково прикасался ладонью к его шершавой коре, утешая: «Ничего, старина, ничего, не бойся». И дед теперь не казался Павлику таким страшным, как в первые дни, дед был могучим богатырем, который один на один вышел на борьбу с злыми и сильными. Но ответа на их письмо все не было, и никто не приезжал. Нога у Клани поджила, и дети снова все вместе бегали по лесу, где Павликовы друзья знали каждый куст, каждое птичье гнездо, каждое беличье дупло. Это были веселые, безмятежные дни, пронизанные зеленоватым солнечным светом, наполненные пением птиц, купанием в прогретом солнцем Сабаевом озере, рыбалками и путешествиями. Правда, знакомый детям кусок леса был только небольшой частью огромного лесного массива: Василий Поликарпович, отец Клани и Андрейки, запрещал детям уходить от дома дальше Стенькиного городища и Сабаева озера, а именно в незнакомые места их и манило и звало, именно там, казалось, лежали чудесные «необитаемые земли», которые следовало, по словам Павлика, «открыть» и «присоединить» к их владениям. Но вылазки туда, в неизведанное, малыши совершали редко: и Кланя и Андрейка боялись отца и, как казалось Павлику, почти не любили его.
Это было странно, но, пожалуй, понятно: Василий Поликарпович был человеком хмурым, неласковым, детей своих и жену нередко ругал и даже бил. Раза два Павлик видел, как Кланькина мать с распухшим от слез лицом прикладывала к синякам мокрые тряпки. И Павлику становилась понятна та глухая, неясная поначалу вражда, которая невидимой стеной разделяла две половины одного дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
— Пиши! — сурово сказал дед, и седые брови его поднялись, собрав гармошкой веснушчатую кожу на лбу.— Пиши, стало быть...— Павлик оглянулся через плечо, но дед строго сказал: — Не на меня, в бумагу гляди... Пиши: «Граждане начальники Советской власти. А только в нашем лесничестве, в моем обходе, который я обихаживаю почти што тридцать лет, в бывшем лесе графа Орлова-Давыдова, а теперь, значится, народном лесе заумышлено совершенно невозможное, нечеловеческое дело. Хотят весь тот дубовый лес срубить, изничтожить и порезать дубы на клепку, чтобы, значит, делать бочки для французского всякого вина. А при чем же тут к французскому вину наш древнейший на Волге лес, который защищает землю от оврагов, который способствует урожаю? К примеру сказать, как возля Подлесного вырубили лес — хлеба вовсе не стали родиться, и картошка даже, на что на землю не жадная, а и то произрастать начисто перестала. Потому и голод теперь навалился на нас, а этого на селе никто в разум взять не хочет, и даже Афанасий Серов меня за эти слова палкой по голове бил, едва я до дому дополз. Я так считаю, граждане начальники, что совсем бессовестно рубить такой лес и пустынить нашу землю... Лес-то, он почти полтысячи лет рос, а срубишь — другой когда еще вырастет. Пожалеть его надо, помиловать, ить нашим и вашим детям да внукам сгодится, можно сказать...»
Дед задумался, синеватые глаза его со скорбью обвели стоявший вокруг пасеки лес. И Павлик тоже посмотрел кругом, прислушался к шепоту листьев,— в этом шепоте ему почудились тревога и жалоба.
— Еще пиши,— тихо сказал дед.— «А ежели это ваше решение, граждане начальники, и другого от беспощадного голоду выходу нет, как рубить лес, то и рубить его надо, чтобы, значит, молодь не трогать, не изничтожать, и потому тут надзор нужен самый строгий, а какой же может быть над этим Глотовым надзор, ежели он самый хам и жулик и мне предлагал вместе с ним пайки у мужиков воровать и промеж нас двоих делить... Ни бога, ни совести у этого Иуды вовсе нету, ему бы только потуже карман набить, поздоровее холку нажрать, а что люди с голоду мрут, что от всего Подлесного половина едва живая осталась — ему не касаемо. И за ним, за этим Глотовым, вот какой глаз да глаз нужен, помяните мое слово. И ежели кто из вас не приедет, тут будет и лесу полный разор, и лесорубам пайки будут укороченные. А я этого Глотова из кордону выгнал и для острастки из берданки пулянул, чтобы знал, паскуда, что не все кругом воры да продажники. И приехать прошу скоро, а то я его, гниду, где-нибудь ночью все равно пристрелю за его изуверство,— до самого смертоубийства я теперь дошел, нету мне никакого удержу...»
— Господи боже мой! — всплеснула руками бабушка.
— Цыть! — повел в ее сторону посветлевшими глазами дед.
И бабушка сразу стихла.
Дед подумал, потеребил бородку, подошел и из-за спины Павлика пристально посмотрел на исписанный бумажный лист.
— Все теперь,— сказал он строго.— Хотя стой! Пиши еще раз: «Христом богом прошу, приезжайте, хотя вы в него и не верите. И еще под этим письмом подписуется жена моя Анастасея и внук Павел, чтобы вы всему написанному верили...»
И, молча взяв у Павлика карандаш, дед большими корявыми буквами вывел: «Лесник дачи Стенькины Дубы». И расписался. Потом, властно глянув на бабушку, протянул ей карандаш.
— Так ведь неграмотная я! — виновато прошептала бабка, вставая.
— Крест ставь! Да побольше, побольше, чего скупишься!.. Теперь ты, Павел...
Бережно сложив исписанный лист, дед спрятал его в карман, надел картуз, взял берданку.
— И куда же ты теперь, отец? — со страхом спросила бабушка.
— В Подлесное, на почту,— помедлив, ответил дед.— Там укажут, какой адрес ставить... Я бы и до самой губернии дошел, да, глядишь, они завтра-послезавтра наедут, грабители! — и погрозил кому-то в пространство кулаком.
Теперь Павлик каждое утро просыпался с надеждой: сегодня придет ответ на их письмо или приедет кто-нибудь, кто сумеет помешать рубке леса. Надежда эта крепла день ото дня, так как ни Глотов, ни его лесорубы в Стенькиных Дубах не появлялись, и лес, не зная о надвигавшейся на него беде, по-прежнему спокойно шумел своими вершинами, как шумит море в не запятнанный ни одним облаком летний день, успокаивая и заставляя думать о чем-то далеком, хорошем, немного грустном и, наверно, несбыточном.
И только теперь, когда казавшаяся неминучей беда будто отодвинулась, Павлик с особенной отчетливостью понял ее размеры, увидел ее отвратительное лицо, и в душу ему пахнуло холодом надвигавшегося и прошедшего мимо несчастья. Было просто страшно подумать о том, что на месте этого прекрасного зеленого мира может оказаться пустыня, утыканная пнями, изрытая оврагами, отданная во власть беспощадному, сжигающему все солнцу. Теперь деревья казались Павлику живыми существами, наделенными разумом и сердцем, способными чувствовать и боль, и радость, и грусть. И иногда, когда никто не видел, он подходил к какому-нибудь дубу и ласково прикасался ладонью к его шершавой коре, утешая: «Ничего, старина, ничего, не бойся». И дед теперь не казался Павлику таким страшным, как в первые дни, дед был могучим богатырем, который один на один вышел на борьбу с злыми и сильными. Но ответа на их письмо все не было, и никто не приезжал. Нога у Клани поджила, и дети снова все вместе бегали по лесу, где Павликовы друзья знали каждый куст, каждое птичье гнездо, каждое беличье дупло. Это были веселые, безмятежные дни, пронизанные зеленоватым солнечным светом, наполненные пением птиц, купанием в прогретом солнцем Сабаевом озере, рыбалками и путешествиями. Правда, знакомый детям кусок леса был только небольшой частью огромного лесного массива: Василий Поликарпович, отец Клани и Андрейки, запрещал детям уходить от дома дальше Стенькиного городища и Сабаева озера, а именно в незнакомые места их и манило и звало, именно там, казалось, лежали чудесные «необитаемые земли», которые следовало, по словам Павлика, «открыть» и «присоединить» к их владениям. Но вылазки туда, в неизведанное, малыши совершали редко: и Кланя и Андрейка боялись отца и, как казалось Павлику, почти не любили его.
Это было странно, но, пожалуй, понятно: Василий Поликарпович был человеком хмурым, неласковым, детей своих и жену нередко ругал и даже бил. Раза два Павлик видел, как Кланькина мать с распухшим от слез лицом прикладывала к синякам мокрые тряпки. И Павлику становилась понятна та глухая, неясная поначалу вражда, которая невидимой стеной разделяла две половины одного дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55