.. а вот когда до дела дошло... так помочь-то откуда? От товарищей большевиков? А этого не желаете? — и выставила перед собой красный, налитой кукиш.— От американских буржуев, от милостивцев наших помочь. И АРУ чего значит? Американская русская учреждения... Только они и спасут нас от голодной смертушки...
В этот момент с верхней полки свесилась босая нога матроса и его зычный голос спросил:
— Заткнешься ты, контра?! Сейчас вот слезу да потрясу твои мешки, увидит народ, как ты с голоду помираешь! Да в Чека сведу!
Тетка, побледнев, откинулась в угол, прижалась к своим мешкам.
— Ой, что ты, миленький, что ты! — забормотала она.— Я ведь и ничего совсем... только то и пересказываю, что дураки болтают... А я сама — боже ты мой... да я же за большевиков, за комиссаров, они же самые наши спасители...
Матрос наверху сказал с удивлением:
— Ну и змеюка баба! — И нога снова исчезла.
После некоторого молчания старушка в соломенной шляпке снова обратилась к отцу с вопросом,— видимо, сидеть молча ей было невмоготу, а разговаривать с кем-нибудь другим почитала ниже своего достоинства.
— Значит, прямо в Самару и едете?
— Да.
— И ребенка туда же везете?
— Да.
— Боже мой! Боже мой!
— Больше нам некуда ехать... У меня там отец лесником работает...
— А-а-а! — Старушка многозначительно поджала губы.— Ну, лесники — эти живут... Казенный лес крадут и продают втридорога... На одних гробах теперь сколько нажить можно...
На этом разговор и кончился.
Вечером в соседнем купе обнаружилось, что под вагонной койкой лежит мертвый одинокий старик,— «с голодухи, с чего же еще, теперь всем нам один край»,— и поезд долго стоял, кажется, в Сасове, пока не сняли мертвое тело. Вынести его вдоль по вагону оказалось невозможно: было очень много людей и никто не хотел встать и выйти, боясь остаться без места, боясь отстать от поезда. Тем более, что в Сасове поезд, как и на всех других станциях, осаждали толпы мешочников, сотни голодных людей, отправляющихся на поиски обетованной земли. Мертвого пришлось выгружать из вагона через окно.
Это случилось уже под вечер, на небо набежала легкая серая тучка, и из нее неожиданно закапал пронизанный, посеребренный солнцем дождь. Неподвижный старик лежал на перроне под этим теплым, летним дождем, важно выставив вверх седоватую бороду. И никто в вагоне не пожалел, наоборот, кто-то с завистью сказал: «Вот и отпахался, значит...»
И опять поезд шел дальше.
И только утром на какой-то там день — на третий ли, четвертый ли — земля как будто исчезла, отступила от вагонных окон куда-то в неимоверную даль, и те, кто сидел у окон, заговорили наперебой: «Волга! Волга! Волга! Вот она какая красавица, матушка!»
Павлик приник к окну.
Голубое бескрайнее марево расстилалось, как дым, за пролетами грохочущего моста, уходило к далекому, сиреневому и синему горизонту, и там, на горизонте, небо сливалось с водой и с землей, и невозможно было понять, где небо и где земля. Захватывало дух, и глаза застилало неожиданными слезами: «Боже мой, как далеко! И как красиво! Неужели возможна на земле такая красота после того, как умирают самые дорогие, самые родные люди?»
Да, она была, эта красота, она текла за простреленным пулей окном, текла, и ее нельзя было остановить, нельзя было уничтожить, так же как невозможно уничтожить наступающий день. Эта красота существовала на земле помимо твоих радостей и твоих несчастий, и, даже если бы и ты умер, она оставалась бы жить. Это еще не оформленное словами сознание, ощущение необъятности и бессмертности мира впервые охватило Павлика, оно властно постучалось в его сердце, и вошло, и осталось там. И — самое странное — мама, его мертвая мама, она тоже была частью этой неумирающей красоты, она продолжала жить вместе с Павликом в этом необъятном просторе, в этой беспредельной голубизне, в слиянии неба и земли, в странном трепете, который входит через глаза в сердце и почти останавливает его... •
С верхней полки свесились босые ноги, матрос спрыгнул вниз, прильнул к окну и после долгого молчания повернулся к Павлику и, подмигнув, сказал:
— Красотища, браток! А?
Глаза у матроса были карие и веселые. Из-под короткого рукава полосатой тельняшки на Павлика смотрела татуированная женщина, вблизи она показалась Павлику далеко не такой красивой, как казалась издалека.
Неожиданно матрос сильно обнял Павлика голой рукой за шею — рука пахла табаком и воблой. Матрос сказал:
— Не дрейфь, салажонок! У тебя еще все моря впереди!
И эта ласка была такой неожиданной и странной, что Павлик заплакал.
— Ты чего? — удивился матрос.— Больно?
— Не-е-ет.
Матрос увидел за спиной Павлика скрипичный футляр.
— Умеешь? Ответил отец:
— Два года учился.
— А ну достань!
В грубых, узловатых руках матроса скрипка казалась очень хрупкой. Но он держал ее бережно, как ребенка. Зачем-то постучал черным ногтем по нижней деке и протянул Павлику:
— «Интернационал» умеешь? Опять ответил отец:
— На «Интернационал» еще нот нет.
— А-а-а,— протянул матрос. И вдруг подозрительно прищурился на Павликова отца.— Врешь! Как же это может быть: революция есть, а нот на «Интернационал» нету?! — Встал, сердито крякнул и снова полез на багажную полку. Перед тем как подняться, еще раз глянул в окно и опять дружески подмигнул Павлику: — Река! — И сказал он это так же, как сказал бы, наверно: «Океан!»
Трамвай грохотал, как пустая консервная жестянка, которую ветер или удар мальчишеской ноги гонит по булыжной мостовой. За опущенными и разбитыми окнами тянулись пыльные, раскаленные улицы. Павлик смотрел на них с невыразимой тоской. Солнечный зной, заколоченные витрины, пробитые пулями зеркальные стекла, покосившиеся вывески. И серые, словно покрытые пылью, медлительные люди... Кое-где, в тени домов, вытянув на тротуар ноги, сидели неподвижные, безучастные ко всему мужчины и женщины, и только потрепанная кепчонка или помятая кружка на тротуаре, умоляя о подаянии, говорили о причастности этих людей к жизни.
Матрос и маленькая тоненькая женщина в сиреневом платье тоже слезли с поезда в Самаре и долго ехали в том же трамвае. Сошли они в центре города. Матрос помахал Павлику на прощание рукой.
А поезд, который привез их сюда, уже, наверно, ушел дальше, на юг, и с каждой минутой становился ближе к обетованным местам, к «хлебным городам»: Ташкенту, Алма-Ате, Коканду, куда нескончаемым потоком устремлялись гонимые голодом, замученные люди.
Со страхом глядя на неподвижные фигуры в тени домов, отец Павлика старался убедить себя в том, что он поступает правильно. Ведь было бы безумием без денег и без вещей, которые можно выменять на хлеб, ехать за тысячи верст неведомо зачем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
В этот момент с верхней полки свесилась босая нога матроса и его зычный голос спросил:
— Заткнешься ты, контра?! Сейчас вот слезу да потрясу твои мешки, увидит народ, как ты с голоду помираешь! Да в Чека сведу!
Тетка, побледнев, откинулась в угол, прижалась к своим мешкам.
— Ой, что ты, миленький, что ты! — забормотала она.— Я ведь и ничего совсем... только то и пересказываю, что дураки болтают... А я сама — боже ты мой... да я же за большевиков, за комиссаров, они же самые наши спасители...
Матрос наверху сказал с удивлением:
— Ну и змеюка баба! — И нога снова исчезла.
После некоторого молчания старушка в соломенной шляпке снова обратилась к отцу с вопросом,— видимо, сидеть молча ей было невмоготу, а разговаривать с кем-нибудь другим почитала ниже своего достоинства.
— Значит, прямо в Самару и едете?
— Да.
— И ребенка туда же везете?
— Да.
— Боже мой! Боже мой!
— Больше нам некуда ехать... У меня там отец лесником работает...
— А-а-а! — Старушка многозначительно поджала губы.— Ну, лесники — эти живут... Казенный лес крадут и продают втридорога... На одних гробах теперь сколько нажить можно...
На этом разговор и кончился.
Вечером в соседнем купе обнаружилось, что под вагонной койкой лежит мертвый одинокий старик,— «с голодухи, с чего же еще, теперь всем нам один край»,— и поезд долго стоял, кажется, в Сасове, пока не сняли мертвое тело. Вынести его вдоль по вагону оказалось невозможно: было очень много людей и никто не хотел встать и выйти, боясь остаться без места, боясь отстать от поезда. Тем более, что в Сасове поезд, как и на всех других станциях, осаждали толпы мешочников, сотни голодных людей, отправляющихся на поиски обетованной земли. Мертвого пришлось выгружать из вагона через окно.
Это случилось уже под вечер, на небо набежала легкая серая тучка, и из нее неожиданно закапал пронизанный, посеребренный солнцем дождь. Неподвижный старик лежал на перроне под этим теплым, летним дождем, важно выставив вверх седоватую бороду. И никто в вагоне не пожалел, наоборот, кто-то с завистью сказал: «Вот и отпахался, значит...»
И опять поезд шел дальше.
И только утром на какой-то там день — на третий ли, четвертый ли — земля как будто исчезла, отступила от вагонных окон куда-то в неимоверную даль, и те, кто сидел у окон, заговорили наперебой: «Волга! Волга! Волга! Вот она какая красавица, матушка!»
Павлик приник к окну.
Голубое бескрайнее марево расстилалось, как дым, за пролетами грохочущего моста, уходило к далекому, сиреневому и синему горизонту, и там, на горизонте, небо сливалось с водой и с землей, и невозможно было понять, где небо и где земля. Захватывало дух, и глаза застилало неожиданными слезами: «Боже мой, как далеко! И как красиво! Неужели возможна на земле такая красота после того, как умирают самые дорогие, самые родные люди?»
Да, она была, эта красота, она текла за простреленным пулей окном, текла, и ее нельзя было остановить, нельзя было уничтожить, так же как невозможно уничтожить наступающий день. Эта красота существовала на земле помимо твоих радостей и твоих несчастий, и, даже если бы и ты умер, она оставалась бы жить. Это еще не оформленное словами сознание, ощущение необъятности и бессмертности мира впервые охватило Павлика, оно властно постучалось в его сердце, и вошло, и осталось там. И — самое странное — мама, его мертвая мама, она тоже была частью этой неумирающей красоты, она продолжала жить вместе с Павликом в этом необъятном просторе, в этой беспредельной голубизне, в слиянии неба и земли, в странном трепете, который входит через глаза в сердце и почти останавливает его... •
С верхней полки свесились босые ноги, матрос спрыгнул вниз, прильнул к окну и после долгого молчания повернулся к Павлику и, подмигнув, сказал:
— Красотища, браток! А?
Глаза у матроса были карие и веселые. Из-под короткого рукава полосатой тельняшки на Павлика смотрела татуированная женщина, вблизи она показалась Павлику далеко не такой красивой, как казалась издалека.
Неожиданно матрос сильно обнял Павлика голой рукой за шею — рука пахла табаком и воблой. Матрос сказал:
— Не дрейфь, салажонок! У тебя еще все моря впереди!
И эта ласка была такой неожиданной и странной, что Павлик заплакал.
— Ты чего? — удивился матрос.— Больно?
— Не-е-ет.
Матрос увидел за спиной Павлика скрипичный футляр.
— Умеешь? Ответил отец:
— Два года учился.
— А ну достань!
В грубых, узловатых руках матроса скрипка казалась очень хрупкой. Но он держал ее бережно, как ребенка. Зачем-то постучал черным ногтем по нижней деке и протянул Павлику:
— «Интернационал» умеешь? Опять ответил отец:
— На «Интернационал» еще нот нет.
— А-а-а,— протянул матрос. И вдруг подозрительно прищурился на Павликова отца.— Врешь! Как же это может быть: революция есть, а нот на «Интернационал» нету?! — Встал, сердито крякнул и снова полез на багажную полку. Перед тем как подняться, еще раз глянул в окно и опять дружески подмигнул Павлику: — Река! — И сказал он это так же, как сказал бы, наверно: «Океан!»
Трамвай грохотал, как пустая консервная жестянка, которую ветер или удар мальчишеской ноги гонит по булыжной мостовой. За опущенными и разбитыми окнами тянулись пыльные, раскаленные улицы. Павлик смотрел на них с невыразимой тоской. Солнечный зной, заколоченные витрины, пробитые пулями зеркальные стекла, покосившиеся вывески. И серые, словно покрытые пылью, медлительные люди... Кое-где, в тени домов, вытянув на тротуар ноги, сидели неподвижные, безучастные ко всему мужчины и женщины, и только потрепанная кепчонка или помятая кружка на тротуаре, умоляя о подаянии, говорили о причастности этих людей к жизни.
Матрос и маленькая тоненькая женщина в сиреневом платье тоже слезли с поезда в Самаре и долго ехали в том же трамвае. Сошли они в центре города. Матрос помахал Павлику на прощание рукой.
А поезд, который привез их сюда, уже, наверно, ушел дальше, на юг, и с каждой минутой становился ближе к обетованным местам, к «хлебным городам»: Ташкенту, Алма-Ате, Коканду, куда нескончаемым потоком устремлялись гонимые голодом, замученные люди.
Со страхом глядя на неподвижные фигуры в тени домов, отец Павлика старался убедить себя в том, что он поступает правильно. Ведь было бы безумием без денег и без вещей, которые можно выменять на хлеб, ехать за тысячи верст неведомо зачем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55