Почти необъятная ширь распахнулась кругом. Вершины деревьев, растущих ниже, казались отсюда зелеными кучевыми облаками; они, понижаясь, уходили далеко-далеко, до самого горизонта. Кое-где, возвышаясь над ними, остро втыкались в небо вершины сосен; они поднимались над зеленью дубов словно чуть рыжеватые зубчатые островки. Была видна и вершина пожарной вышки, с которой дед Сергей оглядывал свои владения,— значит, где-то рядом с нею, внизу, не видимый за деревьями, стоял кордон. Да. Вон оттуда тонкой струйкой поднимается дым.
И только в одной стороне лес не доходил до самого горизонта. За волнистым краем его вершин голубел в дрожащем мареве зноя купол церквушки. Павлик догадался, что это — Подлесное. А дальше, за церквушкой, тянулись желтовато-серые, плавящиеся в знойном воздухе поля и за ними узким серебряным лезвием блестела река.
— Это Волга?
— Ну да.
Захватывало дух от высоты, и глаза застилало слезами. И думалось: может быть, много-много лет назад кто-нибудь из дозорных Стеньки сидел вот на этом суку и смотрел отсюда на Волгу, ожидая приближения врага. А сам Стенька, в красном плисовом кафтане, нетерпеливо ходил под деревом, и на нижнем суку висела его оправленная в серебряные ножны сабля. Неужели это было когда-нибудь?
— Ну что, гоже? — спросила Кланя с такой гордостью, словно она и Андрейка сами создали этот благословенный кусок земли.
— Очень!
— То-то! В твоем-то городе небось ничего такого нету.
И, словно мираж, перед Павликовыми глазами поднялся в знойной дали оставленный родной город, Нева, Фонтанка, Крюков канал, на котором они с мамой и папой жили, широкие улицы, шум толпы, грохот и звон трамваев, мосты над Невой и Медный всадник, неподвижно скачущий на своем медном коне из века в век.
— Расскажи про город,— попросила Кланя.
И Павлик долго и медленно, словно всматриваясь в далекие очертания, рассказывал, и Кланя то и дело перебивала его вопросами: «А что это такое, трамвая?», <А что такое рельсы?», «А что такое это самое... электричество?» Он рассказывал об огромных пароходах, которые видел в гавани, о белых ночах, рассказывал о мамином театре, о бабуке Тамаре и ее граммофоне, обо всем, что приходило на память.
Андрейка и Кланя слушали его рассказ, как слушают сказку.
Когда Павлик вернулся домой, бабушка Настасья снова лежала в чулане, на той кровати, на которой обычно спал теперь Павлик. В чулане стояла полутьма, и в этой полутьме тревожным горячечным блеском светились глаза больной.
Полутьму не разгонял, а как будто только усиливал красный огонек лампады перед темной иконой высоко в углу,— от него на лицо и руки старухи только ложился неяркий закатный свет.
— Нет, нет, Пашенька, я ничего,— успокоила она внука, приподнимаясь.— Я Буренку подоила и похлебку вам сготовила, вон в чугунке, на таганке стоит. Садись поешь. Сам нальешь аль мне встать?
— Лежи, лежи, бабуся...
Павлик ел заправленный молоком картофельный суп, жевал сухую, горьковатую, с лебедой, лепешку и думал, как это будет страшно, если бабушка заболеет и умрет. Тогда он останется совсем беззащитным и дед, вернувшись, может наказать его как захочет.
Думая о дедушке Сергее, Павлик удивлялся и пугался за себя: этого маленького сухонького старичка с его бесцветными, всевидящими глазами он боялся и ненавидел, как еще никого и никогда в жизни. Почему? «Но ведь и Шакир не любит его, и другие тоже,— пытался оправдать он ненависть, так неожиданно вспыхнувшую в его сердце.— Его никто не любит и все боятся, не один я»
— Поел? — спросила из чулана бабушка.
— Поел, бабуся.
— Пойди сюда, Пашенька.
Он прошел в чуланчик, за печку.
— Сядь, милый.
Он сел. Ему было до слез жалко бабушку — она так добра и ласкова к нему. Он осторожно, с любовью и жалостью, погладил ее крупную темную, лежавшую на груди руку.
— Ничего, Пашенька... Это я из-за Машеньки сердце себе расстроила. Последняя она родная у меня... остальные-то все давно перемерли... Вот и горестно мне... А так я здоровая... Только вот в голове шумит и шумит, словно река в половодье... В погреб полезла молоко полуденное спускать и, скажи ты, малость не упала — ровно бы кто в спину толкнул. Насилу вылезла... А ведь я и не хворала никогда раньше...— Бабушка помолчала, шумно и тяжело дыша.— Ты, Пашенька, знаешь чего?.. Ты в миску-то похлебки налей. Лепешку положи. Да сходи, на грядке огурцов пару найди... Да тряпочкой все на столе накрой. Это — ежели дед придет... Ой, чую, болит у него сердце за лес... А я вот все не верю: не может того быть, чтобы такую красоту сгубили...
Павлик сделал все, что просила бабушка, и снова сел рядом с ней. Она ощупью нашла его руку, сжала горячими, словно раскаленными пальцами.
— Сироточка ты моя...— Глаза горели в полутьме теплым светом, горячее дыхание долетало до лица Павлика.— Радость ты моя, последняя, крайняя...— И, крепко держа руку Павлика, неожиданно и чуть бессвязно начала рассказывать: — Я ведь, когда Ванюшкой затяжелела, еще совсем молодая была. Непонятинка вовсе — семнадцать годов. А роды были тяжелые, без памяти без малого двое суток вылежала... И тогда же бабка и сказала мне: «Больше тебе, бабонька, не рожать, всю ты себе внутренность повредила...» А я, дурочка, все не верила: дескать, глупости это. Здоровая была, кровь с молоком, не ущипнешь... Думала: помолюсь получше и еще пошлет бог ребеночка... И к иконе чудотворной Казанской божьей матери четыре раза ходила, на одни свечки сколько денег извела, поди-ка, корову купить можно... Ан правда бабкина вышла. Так и не родила больше. Да-а... А Ванюшка-то в гору пошел, учиться его в город отец направил... тож по лесному делу... Не парень был — загляденье... А потом...— Не договорив, бабушка больно сжала руку Павлика, и голос у нее дрогнул, в нем зазвенели слезы.— С той-то поры, как Ванюшку из дому выгнал, и стал он мне не люб... Я ведь и вешаться слаживалась, он меня из петли вынул... С тех пор и жили, по разным сторонам глядели: он — в одну, я — в другую... Ушла бы... а позор? «Жена да убоится своего мужа»,— в евангелии сказано... Как в неволе, как в тумане всю жизнь... только и радости было, что лес кругом... Пойдешь в чащобу да наплачешься досыта... чтоб он не видел.
Павлик не все хорошо понимал, о чем говорила бабушка, но столько горя, столько сожаления о напрасно потраченной жизни слышал он в самом ее голосе, что готов был заплакать вместе с ней. Он молчал, тихонько поглаживал большую горячую руку, смотрел в слезящиеся глаза.
Вечерело. В кухне на полу кто-то словно расстелил вышитые багровым цветом половички и медленно передвигал их от одной стены к другой. Докрасна раскалились стекла маленького окна. Видимые в открытую дверь верхушки деревьев были охвачены светлым неподвижным пламенем. На пороге кухни топтались куры, и красивый «уводливый» петух, изогнув шею, боком заглядывал в дом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55