И ствол могучего дерева впервые дрогнул; дрожь эта пробежала по стволу снизу вверх, передалась ветвям и вершине дерева; тревожно, совсем не так, как она шумит под ветром, залопотала листва. Топоры с двух сторон делали свое дело, и листья дерева трепетали все сильней и сильней, у подножия дерева желтые куски щепья громоздились уже
целой кучкой, а вершина дерева, касавшаяся, казалось, самого неба, уже не трепетала тревожно, а в ужасе кидалась из стороны в сторону, призывая на помощь.
— Береги-и-ись!
Что-то треснуло, надломилось внутри дерева, оно покачнулось. Лесорубы отпрянули от ствола и; запрокинув головы, все до одного смотрели вверх, на раскачивавшуюся вершину.
— Пошел! Пошел!
И дерево, скособочившись, сначала медленно, а затем все ускоряя движение, стало опрокидываться на землю. Павлику казалось, что и небо вслед за вершиной дуба валится на землю, увлекаемое этим стремительным, смертельным падением. Дерево рухнуло, вытянув к земле сучья, словно зеленые руки, которыми оно защищалось от гибели. Эти сучья первыми уперлись в землю и хрустнули, как хрустит подвернувшаяся при падении рука, полетели в стороны обломки ветвей, взметнулось при ударе зеленое пламя листвы, и ствол тяжело ударился о землю и врезался в нее. Земля загудела от удара, задрожала. И в такт этой дрожи трепетала, замирая и затихая, листва. И когда листва застыла, неподвижная, окоченевшая, громкий голос Глотова крикнул:
— С почином, стало быть, братцы!
Локомобиль привезли только к вечеру. Он был похож на маленький паровоз, снятый с колес и поставленный на широкие деревянные полозья. В гигантские сани было впряжено шесть пар лошадей. Вокруг них с криками и кнутами, хватаясь за постромки и подпирая локомобиль плечами, суетились возчики.
Лесную дорожку, по которой Павлик пришел в Стенькины Дубы, за день расширили, корни дубов, выползавшие на нее и напоминавшие змей, вырубили. По этой-то обезображенной дороге черный локомобиль, поблескивая круглым глазом манометра, чуть покачивая трубой, плыл, оседая из стороны в сторону на неровностях почвы. Лошади, хотя это и не были истощенные бескормицей крестьянские лошаденки, выбивались из сил, надрывались, блестя мокрыми крупами и просящими пощады глазами, всей грудью ложась в хомуты, тяжело, с храпом, дыша.
— И-э-ей, милай, еще наддай, еще чуток! — как взмах кнута, вился над ними тонкий певучий тенорок. И железная машина, утыканная чешуей заклепок, все ближе подползала к кордону, остро сверкая своим единственным глазом.
Для локомобиля недалеко от кордона уже расчистили площадку — именно здесь вначале и должна была встать приводимая им в движение пилорама. Из ветвей срубленных деревьев несколько лесорубов сооружали шалаши — в них собирались жить те, для кого ежедневно ходить ночевать в Подлесное было не под силу.
В сумерки, когда измученные лошади втащили локомобиль на приготовленную для него площадку, здесь, у шалашей, уже горели костры, возле них сидели и лежали выбившиеся из сил люди. Неровные, прыгающие отсветы пламени текуче ложились на вытоптанное людьми пространство, на могучие, поверженные на землю стволы дубов, на притаившийся, еще не тронутый топорами и пилами лес.
Павлик весь день просидел невдалеке от лесорубов, не в силах двинуться с места. Вечером он, словно заколдованный, со страхом смотрел, как вспыхивает пламя в круглом глазу подползающего локомобиля, как играют отсветы пламени в окнах кордона. Ему казалось, что дом изнутри охвачен пламенем, ищущим и не находящим выхода, и это было так страшно, что даже не было сил плакать.
В сумерки Павлик пошел бродить вокруг становища лесорубов. Еще горели, потухая, костры, и Павлик с горечью думал о дедушке Сергее: ведь еще совсем недавно он никому не разрешал разводить в лесу костры. А теперь даже не показывается на делянке,— видимо, понял всю бесполезность протестов и борьбы.
Задребезжали колеса — это Глотов уезжал ночевать в Подлесное, где он снял комнату у попа Серафима.
Павлик вышел на дорогу и с ненавистью смотрел вслед пролетке, пока она не скрылась за деревьями.
Потом он побрел дальше. У него не было ни сил, ни желания возвращаться на кордон. Вспышки костров долго провожали его, вытягивая впереди него на развороченной лошадьми дороге его длинную тень, освещая тревожным текучим светом стволы стоявших обочь дубов.
Так, без всяких дум, гонимый только какими-то неясными чувствами, преследуемый гаснущими отсветами костров, дошел он до старенькой мельницы. Зачем он шел, куда? — он не смог бы ответить. Боль по умершей маме неожиданно вспыхнула с новой силой, словно было что-то общее между гибелью леса и смертью матери. И это что-то, наверно, было сознание своего бессилия, невозможность восстать против несправедливости, невозможность победить ее.
В заброшенной мельнице тоже оказались люди. Над входом, освещая черные бревенчатые стены, напоминавшие театральные декорации, висел фонарь «летучая мышь». В черной дыре двери, словно в пещере, копошились темные тени. Павлик постоял, послушал. Из долетавших к нему слов он понял, что здесь теперь на время рубки будет склад инструментов и продуктов. На старом жернове у входа лежала чья-то одежда и остро блестело что-то — вероятно, топор или пила.
Позади Павлика в нескольких десятках шагов послышались негромкие голоса: это шли в Подлесное девчата,— видимо, не хотели ночевать в лесу. Стоя в тени, Павлик проводил их глазами. С ненавистью смотрел он на рослую, ладную, в желтой, с цветами кофточке дочку Афанасия Серова; она выделялась среди подруг громким голосом, румяными щеками, веселым смехом,— он заметил ее еще на лесосеке. «Да, эта не голодает»,— подумал он и снова повернулся к мельнице.
С дороги донесся громкий всплеск смеха и голос Серовой:
— А чо? Я бы за него вышла. У него, поди-ка... Смех заглушил конец фразы.
Из черного лаза мельницы вышел высокий, кряжистый человек, посмотрел в сторону удалявшихся девчат и зло сказал:
— А этим кобылам все одно. Хочь светопреставление — у них одно на уме. Тьфу ты, господи!
Когда Павлик, возвращаясь на кордон, шел по лесу, он вдруг подумал о себе: как странно, не правда ли? Ведь он уже совсем не боится теперь леса, ни темноты его чащ, ни таинственного шелеста в кустах, ни крика ночной птицы, шарахнувшейся вдруг из-под самых ног. Словно предстоящая гибель леса сделала его для Павлика родным и близким, о ком знаешь, что он не причинит тебе зла.
Лагерь лесорубов спал. Темными копнами стояли на поляне шалаши, едва освещенные углями дотлевающих костров, на воткнутых в землю кольях у одного из костров сушились чьи-то лапти, кто-то храпел и мычал во сне.
Павлик подошел к локомобилю. Он еще ничего не знал об этой черной машине, кроме ее имени и того, что именно ей предназначено превратить стволы дубов в какую-то там клепку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
целой кучкой, а вершина дерева, касавшаяся, казалось, самого неба, уже не трепетала тревожно, а в ужасе кидалась из стороны в сторону, призывая на помощь.
— Береги-и-ись!
Что-то треснуло, надломилось внутри дерева, оно покачнулось. Лесорубы отпрянули от ствола и; запрокинув головы, все до одного смотрели вверх, на раскачивавшуюся вершину.
— Пошел! Пошел!
И дерево, скособочившись, сначала медленно, а затем все ускоряя движение, стало опрокидываться на землю. Павлику казалось, что и небо вслед за вершиной дуба валится на землю, увлекаемое этим стремительным, смертельным падением. Дерево рухнуло, вытянув к земле сучья, словно зеленые руки, которыми оно защищалось от гибели. Эти сучья первыми уперлись в землю и хрустнули, как хрустит подвернувшаяся при падении рука, полетели в стороны обломки ветвей, взметнулось при ударе зеленое пламя листвы, и ствол тяжело ударился о землю и врезался в нее. Земля загудела от удара, задрожала. И в такт этой дрожи трепетала, замирая и затихая, листва. И когда листва застыла, неподвижная, окоченевшая, громкий голос Глотова крикнул:
— С почином, стало быть, братцы!
Локомобиль привезли только к вечеру. Он был похож на маленький паровоз, снятый с колес и поставленный на широкие деревянные полозья. В гигантские сани было впряжено шесть пар лошадей. Вокруг них с криками и кнутами, хватаясь за постромки и подпирая локомобиль плечами, суетились возчики.
Лесную дорожку, по которой Павлик пришел в Стенькины Дубы, за день расширили, корни дубов, выползавшие на нее и напоминавшие змей, вырубили. По этой-то обезображенной дороге черный локомобиль, поблескивая круглым глазом манометра, чуть покачивая трубой, плыл, оседая из стороны в сторону на неровностях почвы. Лошади, хотя это и не были истощенные бескормицей крестьянские лошаденки, выбивались из сил, надрывались, блестя мокрыми крупами и просящими пощады глазами, всей грудью ложась в хомуты, тяжело, с храпом, дыша.
— И-э-ей, милай, еще наддай, еще чуток! — как взмах кнута, вился над ними тонкий певучий тенорок. И железная машина, утыканная чешуей заклепок, все ближе подползала к кордону, остро сверкая своим единственным глазом.
Для локомобиля недалеко от кордона уже расчистили площадку — именно здесь вначале и должна была встать приводимая им в движение пилорама. Из ветвей срубленных деревьев несколько лесорубов сооружали шалаши — в них собирались жить те, для кого ежедневно ходить ночевать в Подлесное было не под силу.
В сумерки, когда измученные лошади втащили локомобиль на приготовленную для него площадку, здесь, у шалашей, уже горели костры, возле них сидели и лежали выбившиеся из сил люди. Неровные, прыгающие отсветы пламени текуче ложились на вытоптанное людьми пространство, на могучие, поверженные на землю стволы дубов, на притаившийся, еще не тронутый топорами и пилами лес.
Павлик весь день просидел невдалеке от лесорубов, не в силах двинуться с места. Вечером он, словно заколдованный, со страхом смотрел, как вспыхивает пламя в круглом глазу подползающего локомобиля, как играют отсветы пламени в окнах кордона. Ему казалось, что дом изнутри охвачен пламенем, ищущим и не находящим выхода, и это было так страшно, что даже не было сил плакать.
В сумерки Павлик пошел бродить вокруг становища лесорубов. Еще горели, потухая, костры, и Павлик с горечью думал о дедушке Сергее: ведь еще совсем недавно он никому не разрешал разводить в лесу костры. А теперь даже не показывается на делянке,— видимо, понял всю бесполезность протестов и борьбы.
Задребезжали колеса — это Глотов уезжал ночевать в Подлесное, где он снял комнату у попа Серафима.
Павлик вышел на дорогу и с ненавистью смотрел вслед пролетке, пока она не скрылась за деревьями.
Потом он побрел дальше. У него не было ни сил, ни желания возвращаться на кордон. Вспышки костров долго провожали его, вытягивая впереди него на развороченной лошадьми дороге его длинную тень, освещая тревожным текучим светом стволы стоявших обочь дубов.
Так, без всяких дум, гонимый только какими-то неясными чувствами, преследуемый гаснущими отсветами костров, дошел он до старенькой мельницы. Зачем он шел, куда? — он не смог бы ответить. Боль по умершей маме неожиданно вспыхнула с новой силой, словно было что-то общее между гибелью леса и смертью матери. И это что-то, наверно, было сознание своего бессилия, невозможность восстать против несправедливости, невозможность победить ее.
В заброшенной мельнице тоже оказались люди. Над входом, освещая черные бревенчатые стены, напоминавшие театральные декорации, висел фонарь «летучая мышь». В черной дыре двери, словно в пещере, копошились темные тени. Павлик постоял, послушал. Из долетавших к нему слов он понял, что здесь теперь на время рубки будет склад инструментов и продуктов. На старом жернове у входа лежала чья-то одежда и остро блестело что-то — вероятно, топор или пила.
Позади Павлика в нескольких десятках шагов послышались негромкие голоса: это шли в Подлесное девчата,— видимо, не хотели ночевать в лесу. Стоя в тени, Павлик проводил их глазами. С ненавистью смотрел он на рослую, ладную, в желтой, с цветами кофточке дочку Афанасия Серова; она выделялась среди подруг громким голосом, румяными щеками, веселым смехом,— он заметил ее еще на лесосеке. «Да, эта не голодает»,— подумал он и снова повернулся к мельнице.
С дороги донесся громкий всплеск смеха и голос Серовой:
— А чо? Я бы за него вышла. У него, поди-ка... Смех заглушил конец фразы.
Из черного лаза мельницы вышел высокий, кряжистый человек, посмотрел в сторону удалявшихся девчат и зло сказал:
— А этим кобылам все одно. Хочь светопреставление — у них одно на уме. Тьфу ты, господи!
Когда Павлик, возвращаясь на кордон, шел по лесу, он вдруг подумал о себе: как странно, не правда ли? Ведь он уже совсем не боится теперь леса, ни темноты его чащ, ни таинственного шелеста в кустах, ни крика ночной птицы, шарахнувшейся вдруг из-под самых ног. Словно предстоящая гибель леса сделала его для Павлика родным и близким, о ком знаешь, что он не причинит тебе зла.
Лагерь лесорубов спал. Темными копнами стояли на поляне шалаши, едва освещенные углями дотлевающих костров, на воткнутых в землю кольях у одного из костров сушились чьи-то лапти, кто-то храпел и мычал во сне.
Павлик подошел к локомобилю. Он еще ничего не знал об этой черной машине, кроме ее имени и того, что именно ей предназначено превратить стволы дубов в какую-то там клепку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55