Локомобиль молчал, чешуя его заклепок была едва различима в полутьме, единственный круглый глаз, казалось, враждебно следил за Павликом. Павлик осторожно прикоснулся кончиками пальцев к железному боку локомобиля — металл был еще теплым от дневного зноя. Железная пасть топки была плотно закрыта круглой дверцей, а дверца прижата толстым металлическим бруском и туго привинчена большим винтом. Невдалеке по лесу бродили стреноженные лошади, привезшие локомобиль, там позвякивали железные колокольчики — боталы (их вешают лошадям на ночь, чтобы они не потерялись) и слышался глуховатый голос сторожа, мурлыкавшего себе под нос нехитрую песенку.
У одного из полупогасших костров сидел сгорбившись сутулый человек. Что-то в его облике было знакомо Павлику, и он, робея, подошел ближе. Сидевший у костра испуганно вскинул голову — это был Шакир. На его худое, костистое лицо падали красные блики, оно показалось Павлику страшным. Но Шакир улыбнулся, приветливо махнул рукой.
— А-а-а... Ето Павлик? Драствуй, драствуй...— Пошевелил палочкой в золе костра и, посмотрев по сторонам, тихо сказал: — Твой бабушка Мариамке два картошка давал. Я костра пек. Сейчас домой несу, Мариам мало-мало кушай...— Улыбнулся, показав длинные, красные от блеска костра зубы.— Ух, хороший твой бабка, золото душа человек. Совсем другой, как дед...— Он выкатил из золы две картошки, взял одну из них в руки и принялся перекидывать с ладони на ладонь, давая остынуть. Понюхал, зажмурился, покачал из стороны в сторону головой.— Ух, хороший какой картошка! Уй!
Ничего не сказав старому татарину, Павлик ушел.
На кордоне было тихо, но бабушка еще не спала. В раскрытую дверь во двор ложился слабый, трепетный свет; на крыльце стояло, мягко блестя, оцинкованное ведро, в которое бабушка Настасья доила корову. От коровника доносилось лязганье замка.
Павлик присел на крылечко, усталый, разбитый, опустошенный. Из полутьмы, призрачно освещенная поднимающейся над вершинами леса луной, вышла бабушка.
— Набегался, милый? Устал?
— А где Пятнаш? — вместо ответа спросил Павлик, не слыша ворчания пса и лязганья цепи.
— А дедушка на пасеку увел. Боится, не ограбили бы пчел,— тогда совсем гибель... Вот и Буренку запереть пришлось — народ-то ведь разный... И время смутное. От голодухи и совесть и бога люди теряют — чего с них спросишь... Вот и самой, видно, не спать ночь-то...
Отца все не было, а ночевать один на сеновале Павлик боялся. Бабушка постелила ему в чуланчике. Он лег, но долго не мог уснуть. Мешало все: и воспоминания, и мысли, и молитвенный шепот бабушки, доносившийся из горницы, где старуха, стоя на коленях, била поклоны. «И ныне, и присно, и во веки веков...» — доносились до Павлика непонятные слова.
Луна поднималась выше, серебрила стекла окна, облицовывала налетом желтоватого света стоявшую на столе миску и кружку, неслышными струями стекала со стола на пол...
Проснулся Павлик от сильного глухого удара о землю, проснулся и сразу понял, что это упало на землю большое дерево,— секунду или две жалобно дребезжало в кухонном окне плохо вмазанное стекло. В окошко, которое, казалось, только что было посеребрено луной, щедрым и властным потоком лился солнечный свет, лился так весело, словно ничего непоправимого не случилось, словно солнце не замечало, не хотело замечать уничтожаемого леса. Вспомнились Павлику слова, сказанные недавно отцом: «Лес, малыш,— это зеленая колыбель человечества. Если бы не было на земле лесов, не было бы и человека!» А теперь эту колыбель уничтожали, и земля отмечала смерть каждого дерева глухим похоронным гулом.
Наскоро одевшись, не умывшись, не позавтракав, выбежал Павлик со двора кордона.
Пока он спал, пустыня, утыканная пнями, еще больше расширилась вокруг кордона — по утреннему холодку лесорубам легче было работать. Огромными зелеными кучами, словно могильные курганы, высились горы сучьев, и из одной из них поднимался витой, кудрявый столб белого дыма.
Возле локомобиля возились трое мужиков, прилаживая позади него, над низким деревянным верстаком, огромную, сверкавшую, как зеркало, новенькую круглую пилу. Даже издали можно было различить ее острые зубья; они играли на солнце, словно радовались тому, что им предстоит, словно торопились как можно скорее вонзиться в податливую, беззащитную древесину. Там же, возле пилорамы, стоял подбоченясь Глотов, без пиджака, в розовой, с расстегнутым воротом косоворотке. А неподалеку две лошади в хомутах, к которым были привязаны длинные веревки, волокли к пилораме первый очищенный от сучьев, раскряжеванный дубовый ствол. Жерло топки локомобиля было распахнуто, и кочегар с темным, пропыленным металлом лицом, сторонясь огня, ворочал в топке длинной железной кочергой.
Незаметно для себя Павлик подходил все ближе, словно невидимый магнит притягивал его, лишая способности сопротивляться.
Да, черная машина уже жила, рядом на длинных роспусках стояла бочка, из которой, видимо, локомобиль поили водой. На краю бочки висел жестяной ковшик, и, когда Павлик подходил, молодой, худой, как скелет, лесоруб зачерпнул ковшик воды и жадно выпил ее громкими глотками. Напившись, плеснул остатки воды себе на ладонь и вытер мокрой ладонью потное лицо. Это увидел Глотов.
— Эй ты, живой покойник! — с веселой злостью крикнул он парню, подходя.— Ето тебе тут что же, Сандуновские, скажем, бани? А? Стало быть, я для тебя сюда воду вожу, чтобы ты, скажем, свою немытую харю здесь полоскал, наслаждался? А? Еще раз увижу — в два счета с делянки полетишь, аллюр три креста! Вас тут сто топоров! Понял? А? Спасибо сказать должен, что пить по своей доброте разрешаю!
Пробормотав что-то неразличимое, согнувшись, парень побрел к своей артели, обрубавшей сучья с огромного ствола.
А Глотов, словно запоминая его, пристально посмотрел ему в спину.
За локомобилем Павлик увидел Кланю и Андрейку. Они стояли рядышком и испуганными глазами смотрели на пилу, на черное лицо кочегара, на лошадей, которые волоком тащили по земле изуродованный, лишенный зеленой красы дубовый ствол.
Кланя оглянулась на Павлика блестящими от слез глазами.
— Смотри, голое какое дерево,— шепотом сказала она.— Вовсе раздетое...
Трудно, почти невозможно было отвести глаза от слепящего, как солнце, диска пилы; он уже вращался, тонко повизгивая, словно радуясь чему-то, и на его поверхности плясало отражение утреннего солнца, веселого и яркого, как всегда. При быстром вращении пилы зубья становились невидимыми, сливались в одну линию, и только какой-то мелкий стремительный трепет, срывающийся с края диска, напоминал о том, что за этим как бы плавящимся на солнце краем пилы скрываются беспощадные, остро отточенные зубья.
Четверо лесорубов, орудуя толстыми-дубовыми вагами, вкатили ствол дерева на длинную низкую тележку и по двум рельсам, которых Павлик вначале не заметил, подвезли вплотную к пиле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
У одного из полупогасших костров сидел сгорбившись сутулый человек. Что-то в его облике было знакомо Павлику, и он, робея, подошел ближе. Сидевший у костра испуганно вскинул голову — это был Шакир. На его худое, костистое лицо падали красные блики, оно показалось Павлику страшным. Но Шакир улыбнулся, приветливо махнул рукой.
— А-а-а... Ето Павлик? Драствуй, драствуй...— Пошевелил палочкой в золе костра и, посмотрев по сторонам, тихо сказал: — Твой бабушка Мариамке два картошка давал. Я костра пек. Сейчас домой несу, Мариам мало-мало кушай...— Улыбнулся, показав длинные, красные от блеска костра зубы.— Ух, хороший твой бабка, золото душа человек. Совсем другой, как дед...— Он выкатил из золы две картошки, взял одну из них в руки и принялся перекидывать с ладони на ладонь, давая остынуть. Понюхал, зажмурился, покачал из стороны в сторону головой.— Ух, хороший какой картошка! Уй!
Ничего не сказав старому татарину, Павлик ушел.
На кордоне было тихо, но бабушка еще не спала. В раскрытую дверь во двор ложился слабый, трепетный свет; на крыльце стояло, мягко блестя, оцинкованное ведро, в которое бабушка Настасья доила корову. От коровника доносилось лязганье замка.
Павлик присел на крылечко, усталый, разбитый, опустошенный. Из полутьмы, призрачно освещенная поднимающейся над вершинами леса луной, вышла бабушка.
— Набегался, милый? Устал?
— А где Пятнаш? — вместо ответа спросил Павлик, не слыша ворчания пса и лязганья цепи.
— А дедушка на пасеку увел. Боится, не ограбили бы пчел,— тогда совсем гибель... Вот и Буренку запереть пришлось — народ-то ведь разный... И время смутное. От голодухи и совесть и бога люди теряют — чего с них спросишь... Вот и самой, видно, не спать ночь-то...
Отца все не было, а ночевать один на сеновале Павлик боялся. Бабушка постелила ему в чуланчике. Он лег, но долго не мог уснуть. Мешало все: и воспоминания, и мысли, и молитвенный шепот бабушки, доносившийся из горницы, где старуха, стоя на коленях, била поклоны. «И ныне, и присно, и во веки веков...» — доносились до Павлика непонятные слова.
Луна поднималась выше, серебрила стекла окна, облицовывала налетом желтоватого света стоявшую на столе миску и кружку, неслышными струями стекала со стола на пол...
Проснулся Павлик от сильного глухого удара о землю, проснулся и сразу понял, что это упало на землю большое дерево,— секунду или две жалобно дребезжало в кухонном окне плохо вмазанное стекло. В окошко, которое, казалось, только что было посеребрено луной, щедрым и властным потоком лился солнечный свет, лился так весело, словно ничего непоправимого не случилось, словно солнце не замечало, не хотело замечать уничтожаемого леса. Вспомнились Павлику слова, сказанные недавно отцом: «Лес, малыш,— это зеленая колыбель человечества. Если бы не было на земле лесов, не было бы и человека!» А теперь эту колыбель уничтожали, и земля отмечала смерть каждого дерева глухим похоронным гулом.
Наскоро одевшись, не умывшись, не позавтракав, выбежал Павлик со двора кордона.
Пока он спал, пустыня, утыканная пнями, еще больше расширилась вокруг кордона — по утреннему холодку лесорубам легче было работать. Огромными зелеными кучами, словно могильные курганы, высились горы сучьев, и из одной из них поднимался витой, кудрявый столб белого дыма.
Возле локомобиля возились трое мужиков, прилаживая позади него, над низким деревянным верстаком, огромную, сверкавшую, как зеркало, новенькую круглую пилу. Даже издали можно было различить ее острые зубья; они играли на солнце, словно радовались тому, что им предстоит, словно торопились как можно скорее вонзиться в податливую, беззащитную древесину. Там же, возле пилорамы, стоял подбоченясь Глотов, без пиджака, в розовой, с расстегнутым воротом косоворотке. А неподалеку две лошади в хомутах, к которым были привязаны длинные веревки, волокли к пилораме первый очищенный от сучьев, раскряжеванный дубовый ствол. Жерло топки локомобиля было распахнуто, и кочегар с темным, пропыленным металлом лицом, сторонясь огня, ворочал в топке длинной железной кочергой.
Незаметно для себя Павлик подходил все ближе, словно невидимый магнит притягивал его, лишая способности сопротивляться.
Да, черная машина уже жила, рядом на длинных роспусках стояла бочка, из которой, видимо, локомобиль поили водой. На краю бочки висел жестяной ковшик, и, когда Павлик подходил, молодой, худой, как скелет, лесоруб зачерпнул ковшик воды и жадно выпил ее громкими глотками. Напившись, плеснул остатки воды себе на ладонь и вытер мокрой ладонью потное лицо. Это увидел Глотов.
— Эй ты, живой покойник! — с веселой злостью крикнул он парню, подходя.— Ето тебе тут что же, Сандуновские, скажем, бани? А? Стало быть, я для тебя сюда воду вожу, чтобы ты, скажем, свою немытую харю здесь полоскал, наслаждался? А? Еще раз увижу — в два счета с делянки полетишь, аллюр три креста! Вас тут сто топоров! Понял? А? Спасибо сказать должен, что пить по своей доброте разрешаю!
Пробормотав что-то неразличимое, согнувшись, парень побрел к своей артели, обрубавшей сучья с огромного ствола.
А Глотов, словно запоминая его, пристально посмотрел ему в спину.
За локомобилем Павлик увидел Кланю и Андрейку. Они стояли рядышком и испуганными глазами смотрели на пилу, на черное лицо кочегара, на лошадей, которые волоком тащили по земле изуродованный, лишенный зеленой красы дубовый ствол.
Кланя оглянулась на Павлика блестящими от слез глазами.
— Смотри, голое какое дерево,— шепотом сказала она.— Вовсе раздетое...
Трудно, почти невозможно было отвести глаза от слепящего, как солнце, диска пилы; он уже вращался, тонко повизгивая, словно радуясь чему-то, и на его поверхности плясало отражение утреннего солнца, веселого и яркого, как всегда. При быстром вращении пилы зубья становились невидимыми, сливались в одну линию, и только какой-то мелкий стремительный трепет, срывающийся с края диска, напоминал о том, что за этим как бы плавящимся на солнце краем пилы скрываются беспощадные, остро отточенные зубья.
Четверо лесорубов, орудуя толстыми-дубовыми вагами, вкатили ствол дерева на длинную низкую тележку и по двум рельсам, которых Павлик вначале не заметил, подвезли вплотную к пиле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55