Дот был
расположен на вершине довольно высокой сопки. Мы должны были действовать как
в бою: делать броски, окапываться, ползти. Это-то нас и доконало. Мы
выбились из сил. Один ефрейтор сошел с ума в буквальном, медицинском смысле
слова: вообразил себя главнокомандующим, вскочил и начал подавать
бессмысленные команды. Его куда-то увезли. Солдат, ползший рядом со мной,
дошел до такого состояния, что стал умолять меня пристрелить его или
заколоть штыком. Я тоже выбился из сил. Временами мне тоже хотелось остаться
лежать и умереть. Но все та же неведомая сила толкала меня вперед. Я слышал
внут[192] ренние приказы: "Иди!", "Беги!", "Ползи!" И я шел, бежал и полз.
Не могу объяснить, почему я тогда решил, что не облегчение, а утруднение
задачи было выходом из положения. Я взял винтовку выбившегося из сил
солдата, взвалил его на себя и в таком виде продолжал ползти на высоту к
"вражескому" доту. Все это наблюдали ходившие повсюду офицеры,
инспектировавшие ход учений. Они увидели то, что происходило со мной. Моего
солдата сочли раненым, за ним приползли санитары. А я чудом дополз до дота
вместе с сержантом из соседнего эскадрона. Мы бросили "гранаты". Дот был
признан уничтоженным. Мне с сержантом объявили благодарность. Я был в
невменяемом состоянии. Лишь через несколько часов я пришел в себя.
После учения, однако, произошло событие, которое глубоко затронуло меня.
В приказе по дивизии благодарность объявили почему-то не мне, как это было
сделано ранее "на поле сражения", а тому парню, который просил меня
пристрелить его и которому я помог доползти до вершины сопки. Он был
комсомолец и отличник политической подготовки. Я же выбыл из комсомола и был
на учете в Особом отделе полка. Так я понял, что в советском обществе люди
становятся героями не в силу их подлинных заслуг, а отбираются и назначаются
на роль героев в соответствии с нормами коммунистической морали и идеологии.
ЗАРУБЕЖНЫЙ
Самым жестоким испытанием для меня в кавалерийском полку стал мой конь по
имени Зарубежный. Это был конь монгольской породы, маленький, с очень
длинной шерстью. Он обладал одной особенностью: никогда не ходил шагом, а
вечно бежал мелкой трусцой. Меня при этом трясло так, что все внутренности
выворачивались наружу, галифе протирались до дыр и вылезали из сапог,
обнажая коленки. Это был добрый по натуре конь, и мы привязались друг к
другу, но изменить свой способ передвижения он не мог, как я ни пытался
приучить его ходить нормально. Я ему благодарен за то, что после него мне
уже никакая служба не была страшна. А до[193] стался мне этот Зарубежный
из-за моего принципа брать все последним. Когда стали распределять коней,
никто не захотел взять Зарубежного добровольно, и он достался мне. Командиры
эскадрона хорошо знали характер Зарубежного. Его давали в наказание самым
нерадивым солдатам. Поскольку я принял его с покорностью, содержал его в
чистоте и терпел его дефекты, ко мне прониклись уважением и предложили
поменять его на другого коня. Но он ко мне привязался, как к близкому
существу, и я не мог предать его привязанность.
ДРУЖБА
Я всегда был склонен к устойчивым дружеским отношениям с людьми. Эта
склонность усиливалась моей бездомностью. Моими друзьями везде становились
самые интересные, на мой взгляд, личности. Я много раз испытывал
разочарования, но они не истребили сильнейшую тягу к дружбе. В условиях
армейской службы, в каких я оказался, потребность в близком друге проявилась
особенно сильно. И такой друг у меня появился. Назову его Юрием. Он был
москвичом, из интеллигентной семьи (мать и отец оба были врачами), рос в
прекрасных домашних условиях, увлекался поэзией и живописью, отлично окончил
школу, был романтически настроен, попросился в кавалерию под влиянием
романтики Гражданской войны. Армейская служба давалась ему тяжело. Он очень
страдал физически и морально. Старшина и командир отделения считали его
сачком и нерадивым бойцом. Он испытывал хронический голод, постоянно
"шакалил" в столовой, всячески увиливал от работ и нарядов. Короче говоря,
был настоящим "интеллигентом". Вместе с тем он был самым начитанным во
взводе. Разговаривать с ним мне было интересно. Я взял его под свою опеку.
Помогал ему в дневальстве на конюшне и иногда подменял его. Делился с ним
едой. У меня такой потребности в еде, как у него, не было Я легче переживал
голод, имея за плечами многолетний опыт на этот счет. Он обменялся местами
на нарах с моим соседом. Мы стали спать рядом. В казарме было холодно, и мы
"объединяли" согревательные средства, [194] спали, прижимаясь друг к другу и
укрывшись двумя одеялами. Так делали все ребята в эскадроне.
Мы с Юрой старались всегда быть вместе. Разговаривали о литературе, о
московской жизни, о фильмах и живописи. Постепенно наши разговоры стали
затрагивать темы политические - положение в колхозах и на заводах, Сталина,
репрессии. Я становился все более откровенным. Он разделял мои взгляды. Он
был хорошим собеседником. Не активным, а резонером. Но он на лету ловил мои
намеки и развивал их так, что я мог в моих импровизациях пойти еще дальше.
Мне политрук предложил заведовать полковой библиотечкой. Это дало бы мне
некоторые привилегии - иногда освобождаться от работы и от нарядов. Я
отказался и посоветовал ему назначить на это место Юру. Политрук согласился,
а Юра использовал свое положение на всю железку: вообще перестал ходить в
наряды, и это почему-то сходило ему с рук.
Нас регулярно вызывали в Особый отдел в связи с какими-то событиями жизни
полка. Кто-то украл хлеб из хлеборезки. Кто-то специально расковырял палец,
чтобы получить освобождение от наряда. Кто-то подрался. Кто-то наговорил
лишнего. Обо всем этом стукачи информировали Особый отдел, и нас допрашивали
для полноты картины и с целью спрятать осведомителей в массе вызываемых для
бесед. Вызывали и меня среди прочих. Кроме того, "особняк" помнил мои
прошлые проступки и держал меня в поле внимания. То, что я был образцовым
бойцом, не ослабляло его бдительности. На политзанятиях политрук приводил
нам примеры того, как "враги народа" маскировались под отличников боевой и
политической подготовки. В нашем полку были разоблачены сын кулака и сын
белого офицера. Однажды в беседе с "особняком" по поводу одного бойца
эскадрона, который пускал себе в глаза очистки грифеля химического карандаша
(были тогда такие), чтобы испортить зрение и быть отчисленным из армии или
хотя бы переведенным в хозяйственный взвод, "особняк" повел разговор в таком
духе, что у меня закралось подозрение насчет Юры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156
расположен на вершине довольно высокой сопки. Мы должны были действовать как
в бою: делать броски, окапываться, ползти. Это-то нас и доконало. Мы
выбились из сил. Один ефрейтор сошел с ума в буквальном, медицинском смысле
слова: вообразил себя главнокомандующим, вскочил и начал подавать
бессмысленные команды. Его куда-то увезли. Солдат, ползший рядом со мной,
дошел до такого состояния, что стал умолять меня пристрелить его или
заколоть штыком. Я тоже выбился из сил. Временами мне тоже хотелось остаться
лежать и умереть. Но все та же неведомая сила толкала меня вперед. Я слышал
внут[192] ренние приказы: "Иди!", "Беги!", "Ползи!" И я шел, бежал и полз.
Не могу объяснить, почему я тогда решил, что не облегчение, а утруднение
задачи было выходом из положения. Я взял винтовку выбившегося из сил
солдата, взвалил его на себя и в таком виде продолжал ползти на высоту к
"вражескому" доту. Все это наблюдали ходившие повсюду офицеры,
инспектировавшие ход учений. Они увидели то, что происходило со мной. Моего
солдата сочли раненым, за ним приползли санитары. А я чудом дополз до дота
вместе с сержантом из соседнего эскадрона. Мы бросили "гранаты". Дот был
признан уничтоженным. Мне с сержантом объявили благодарность. Я был в
невменяемом состоянии. Лишь через несколько часов я пришел в себя.
После учения, однако, произошло событие, которое глубоко затронуло меня.
В приказе по дивизии благодарность объявили почему-то не мне, как это было
сделано ранее "на поле сражения", а тому парню, который просил меня
пристрелить его и которому я помог доползти до вершины сопки. Он был
комсомолец и отличник политической подготовки. Я же выбыл из комсомола и был
на учете в Особом отделе полка. Так я понял, что в советском обществе люди
становятся героями не в силу их подлинных заслуг, а отбираются и назначаются
на роль героев в соответствии с нормами коммунистической морали и идеологии.
ЗАРУБЕЖНЫЙ
Самым жестоким испытанием для меня в кавалерийском полку стал мой конь по
имени Зарубежный. Это был конь монгольской породы, маленький, с очень
длинной шерстью. Он обладал одной особенностью: никогда не ходил шагом, а
вечно бежал мелкой трусцой. Меня при этом трясло так, что все внутренности
выворачивались наружу, галифе протирались до дыр и вылезали из сапог,
обнажая коленки. Это был добрый по натуре конь, и мы привязались друг к
другу, но изменить свой способ передвижения он не мог, как я ни пытался
приучить его ходить нормально. Я ему благодарен за то, что после него мне
уже никакая служба не была страшна. А до[193] стался мне этот Зарубежный
из-за моего принципа брать все последним. Когда стали распределять коней,
никто не захотел взять Зарубежного добровольно, и он достался мне. Командиры
эскадрона хорошо знали характер Зарубежного. Его давали в наказание самым
нерадивым солдатам. Поскольку я принял его с покорностью, содержал его в
чистоте и терпел его дефекты, ко мне прониклись уважением и предложили
поменять его на другого коня. Но он ко мне привязался, как к близкому
существу, и я не мог предать его привязанность.
ДРУЖБА
Я всегда был склонен к устойчивым дружеским отношениям с людьми. Эта
склонность усиливалась моей бездомностью. Моими друзьями везде становились
самые интересные, на мой взгляд, личности. Я много раз испытывал
разочарования, но они не истребили сильнейшую тягу к дружбе. В условиях
армейской службы, в каких я оказался, потребность в близком друге проявилась
особенно сильно. И такой друг у меня появился. Назову его Юрием. Он был
москвичом, из интеллигентной семьи (мать и отец оба были врачами), рос в
прекрасных домашних условиях, увлекался поэзией и живописью, отлично окончил
школу, был романтически настроен, попросился в кавалерию под влиянием
романтики Гражданской войны. Армейская служба давалась ему тяжело. Он очень
страдал физически и морально. Старшина и командир отделения считали его
сачком и нерадивым бойцом. Он испытывал хронический голод, постоянно
"шакалил" в столовой, всячески увиливал от работ и нарядов. Короче говоря,
был настоящим "интеллигентом". Вместе с тем он был самым начитанным во
взводе. Разговаривать с ним мне было интересно. Я взял его под свою опеку.
Помогал ему в дневальстве на конюшне и иногда подменял его. Делился с ним
едой. У меня такой потребности в еде, как у него, не было Я легче переживал
голод, имея за плечами многолетний опыт на этот счет. Он обменялся местами
на нарах с моим соседом. Мы стали спать рядом. В казарме было холодно, и мы
"объединяли" согревательные средства, [194] спали, прижимаясь друг к другу и
укрывшись двумя одеялами. Так делали все ребята в эскадроне.
Мы с Юрой старались всегда быть вместе. Разговаривали о литературе, о
московской жизни, о фильмах и живописи. Постепенно наши разговоры стали
затрагивать темы политические - положение в колхозах и на заводах, Сталина,
репрессии. Я становился все более откровенным. Он разделял мои взгляды. Он
был хорошим собеседником. Не активным, а резонером. Но он на лету ловил мои
намеки и развивал их так, что я мог в моих импровизациях пойти еще дальше.
Мне политрук предложил заведовать полковой библиотечкой. Это дало бы мне
некоторые привилегии - иногда освобождаться от работы и от нарядов. Я
отказался и посоветовал ему назначить на это место Юру. Политрук согласился,
а Юра использовал свое положение на всю железку: вообще перестал ходить в
наряды, и это почему-то сходило ему с рук.
Нас регулярно вызывали в Особый отдел в связи с какими-то событиями жизни
полка. Кто-то украл хлеб из хлеборезки. Кто-то специально расковырял палец,
чтобы получить освобождение от наряда. Кто-то подрался. Кто-то наговорил
лишнего. Обо всем этом стукачи информировали Особый отдел, и нас допрашивали
для полноты картины и с целью спрятать осведомителей в массе вызываемых для
бесед. Вызывали и меня среди прочих. Кроме того, "особняк" помнил мои
прошлые проступки и держал меня в поле внимания. То, что я был образцовым
бойцом, не ослабляло его бдительности. На политзанятиях политрук приводил
нам примеры того, как "враги народа" маскировались под отличников боевой и
политической подготовки. В нашем полку были разоблачены сын кулака и сын
белого офицера. Однажды в беседе с "особняком" по поводу одного бойца
эскадрона, который пускал себе в глаза очистки грифеля химического карандаша
(были тогда такие), чтобы испортить зрение и быть отчисленным из армии или
хотя бы переведенным в хозяйственный взвод, "особняк" повел разговор в таком
духе, что у меня закралось подозрение насчет Юры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156