Он помногу спал, мог часами лежать, укрывшись чапаном, в какой-то полудреме, порой взглядывал на громко стучащие ходики — не пора ли идти на
станцию? — и снова закрывал глаза. Он очень оброс, волосы длинными неровными прядями спускались на плечи, неряшливая, густо побитая сединой борода придавала ему изможденный, старческий вид. «Ты, дядя Мурат, как дервиш»,— вырвалось однажды у Изат. Он нахмурился, Изат тут же виновато опустила голову, а Мурат задумался: откуда она знает о дервишах? От Айши-апа, конечно... Кто знает, чего только не наслушается Изат... Надо было снова начать занятия с ней...
И он сделал в журнале запись: «Третий «а» класс», стал придумывать расписание — и уже через десять минут отложил карандаш. Чем они будут заниматься? Ведь он уже выучил Изат всему, что знал сам... Небогатые же у него знания, однако... А что делать? Оказывается, так много забылось из школьной премудрости. Осталось только то самое необходимое, что нужно было для работы...
«Хм, дервиш»,— вспомнил он слова Изат. Говорят, эти дервиши — сам-то он их не видел, давно это было,— жили только ради аллаха, с его именем на устах, и ничего больше знать не хотели, не признавали радостей жизни, не было у них ни семьи, ни близких, довольствовались тем, что аллах послал... А он? Где его семья, его близкие и какие такие радости есть у него в жизни? Дервиш, выходит, и есть, права Изат... Она, правда, имела в виду бороду и волосы, но ведь недаром говорят — устами младенца глаголет истина... Дервиш, не верящий в аллаха... Во что же он верит, во имя чего живет? Вот его бог — станция, а вот и Коран — толстый журнал с записями... Ну что ж, каждый молится своему богу... Айша-апа — аллаху, он — станции, Изат еще слишком мала, чтобы задумываться об этом, просто живет, и все, а Гюлыпан... Какому богу молится она? Все ли еще пишет свои стихи, и если пишет, то о чем! Или о ком? О Тургунбеке, от которого уже почти три года нет известий? О горах, о своей печали? Может быть, о нем, Мурате? А что она может написать о нем? Они ведь теперь почти и не разговаривают, когда но вечерам собираются вместе. И прежде-то лишь общие дела связывали их, так и этого не стало. О чем говорить? Айша-апа занята вязаньем, своими бесконечными думами и тоже порой слова за вечер не вымолвит. В первую зиму они любили слушать ее, но, видно, все уже, что могла, рассказала им, теперь, наверно, вспоминает только свое, глубоко личное, о чем им знать не следует... Один свет в окошке — Изат, но и она стала заметно молчаливее. И немудрено...
Вот и получалось, что Мурат старался не задерживаться по
вечерам в доме Айши-апа, шел к себе, стоял недолго на крыльце, смотрел на небо, на черные скалы, на звезды, если была ясная погода... А звезды были те же, что и год, и два, и пять лет тому назад, одинаковые вьюги завывали в черных скалах, и та же яркая проклятая луна алмазными блестками высвечивала высокие сугробы...
Время как будто давно остановилось для них, и порой Мурату становилось страшно — да сдвинется ли оно вообще когда-нибудь? Ведь если нет времени — нет и жизни...
XVIII
К весне Мурат заметно ослабел. Порой он сам себе удивлялся — ведь и работы почти нет, а просыпался по утрам с такой необыкновенной тяжестью в теле, словно перед этим двое суток на ногах провел. Все сильнее кровоточили десны, и как-то незаметно, один за другим, вывалились четыре зуба, и все — спереди. А ведь первыми шататься начали коренные, он точно помнил... После этого он стал шепелявить и, заметив, что порой и слюна изо рта брызжет, почти перестал разговаривать, а если уж нужно было что-то сказать, сжимал губы, и слова получались невнятные, гугнивые. И тоже как-то вдруг, неожиданно для него самого, полезли волосы, по утрам он с отвращением обирал их с расчески. Айша-апа регулярно заваривала какие-то травы, поила всех, и другим они как будто помогали, но только не ему. Как-то он с недоумением сказал об этом Айше-апа, та, помолчав, участливо сказала:
— Это тоска тебя гложет, сынок... А ты не поддавайся ей. Знаю — о Сакинай и Дарийке думаешь. Не казни себя, Муке... Что случилось, то уже прошло. Все в воле божьей,— привычными словами закончила Айша-апа.
Да, думал Мурат и о Сакинай, и о Дарийке. И во сне они ему являлись, чаще всего — веселая, улыбающаяся Дарийка, иногда — хмурая, злая Сакинай, будто упрекающая его в чем- то. Ха, в чем-то... Уж он ли не виноват перед ней? Но — странное дело — вины своей перед умершей женой Мурат ни во сне, ни наяву уже не ощущал. А если снилась Дарийка, потом он весь день ходил сам не свой, сердце ныло тупой, ни на минуту не оставляющей болью, и страшно было лежать одному в пустой, холодной комнате — дрова он экономил, подтапливал еле-еле, но следил за тем, чтобы у Айши-апа топили как следует. Он выходил во двор, расчищал дорожки, подолгу сидел в стойле Алаяка, разговаривал с ним... Алаяку было все равно, что он шепелявит и изо рта брызжет слюна... Он
тыкался большой костлявой головой в плечо Мурата, замирал, когда тот гладил его по шее, дышал теплом...
— Что, брат, плохи наши дела? — негромко говорил Мурат, и Алаяк едва заметно кивал, будто соглашался с ним.— Да, ты прав, плохи... Я-то, может, еще и выберусь, а вот ты — вряд ли... Если уж ты сразу не выздоровел, надеяться не на что... А какой ты был конь, Алаяк! Может, и не самый быстрый из тех, кого я знал, но разве в этом деле... Ты только поживи еще, прошу тебя... Не сможешь работать — ну и ладно, как-нибудь обойдемся... Что нам, много ли надо? Сено у тебя есть, не хватит — ячменя дам, а весна наступит — травку пощиплешь... Потерпи еще, а? — Мурат заглядывал в глаза Алаяку, а тот опускал голову, прижимал уши.— Не хочешь... Понимаю, устал ты... Я тоже устал, а нельзя мне так уставать... Мне жить надо...
Но желания жить уже не было в нем... И день за днем проходил, не требуя ни особых забот, ни необходимости в каких-то решениях. Весна все покажет...
Но вот и пришла весна, а с ней все те же вопросы — что делать? Надеяться на то, что уж на этот раз к ним точно приедут, не вечно же будет длиться эта проклятая война, и — просто ждать? А если не приедут? Ох, как не хотелось Мурату думать об этом... Но ведь и не думать нельзя. Он — кормилец- защитник. Или — защитник-кормилец, как точно говорила о нем Айша-апа? А впрочем, какая разница, здесь тот самый случай, когда от перестановки слагаемых сумма не меняется... Это, кажется, было одно из последних правил школьной арифметики, которому он обучил Изат. В данном случае в первую очередь — кормилец. Защищают их другие... И его, Мурата, тоже... Значит, останется делать то, что в его силах,— кормить...
Его уже не мучил вопрос, что лучше — спиться вниз или оставаться здесь? Он отпал сам собой. Допустим, и он, и Гюлыпан с Изат могли бы пешком одолеть и перевалы, и речки, и Джаман-Кыя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
станцию? — и снова закрывал глаза. Он очень оброс, волосы длинными неровными прядями спускались на плечи, неряшливая, густо побитая сединой борода придавала ему изможденный, старческий вид. «Ты, дядя Мурат, как дервиш»,— вырвалось однажды у Изат. Он нахмурился, Изат тут же виновато опустила голову, а Мурат задумался: откуда она знает о дервишах? От Айши-апа, конечно... Кто знает, чего только не наслушается Изат... Надо было снова начать занятия с ней...
И он сделал в журнале запись: «Третий «а» класс», стал придумывать расписание — и уже через десять минут отложил карандаш. Чем они будут заниматься? Ведь он уже выучил Изат всему, что знал сам... Небогатые же у него знания, однако... А что делать? Оказывается, так много забылось из школьной премудрости. Осталось только то самое необходимое, что нужно было для работы...
«Хм, дервиш»,— вспомнил он слова Изат. Говорят, эти дервиши — сам-то он их не видел, давно это было,— жили только ради аллаха, с его именем на устах, и ничего больше знать не хотели, не признавали радостей жизни, не было у них ни семьи, ни близких, довольствовались тем, что аллах послал... А он? Где его семья, его близкие и какие такие радости есть у него в жизни? Дервиш, выходит, и есть, права Изат... Она, правда, имела в виду бороду и волосы, но ведь недаром говорят — устами младенца глаголет истина... Дервиш, не верящий в аллаха... Во что же он верит, во имя чего живет? Вот его бог — станция, а вот и Коран — толстый журнал с записями... Ну что ж, каждый молится своему богу... Айша-апа — аллаху, он — станции, Изат еще слишком мала, чтобы задумываться об этом, просто живет, и все, а Гюлыпан... Какому богу молится она? Все ли еще пишет свои стихи, и если пишет, то о чем! Или о ком? О Тургунбеке, от которого уже почти три года нет известий? О горах, о своей печали? Может быть, о нем, Мурате? А что она может написать о нем? Они ведь теперь почти и не разговаривают, когда но вечерам собираются вместе. И прежде-то лишь общие дела связывали их, так и этого не стало. О чем говорить? Айша-апа занята вязаньем, своими бесконечными думами и тоже порой слова за вечер не вымолвит. В первую зиму они любили слушать ее, но, видно, все уже, что могла, рассказала им, теперь, наверно, вспоминает только свое, глубоко личное, о чем им знать не следует... Один свет в окошке — Изат, но и она стала заметно молчаливее. И немудрено...
Вот и получалось, что Мурат старался не задерживаться по
вечерам в доме Айши-апа, шел к себе, стоял недолго на крыльце, смотрел на небо, на черные скалы, на звезды, если была ясная погода... А звезды были те же, что и год, и два, и пять лет тому назад, одинаковые вьюги завывали в черных скалах, и та же яркая проклятая луна алмазными блестками высвечивала высокие сугробы...
Время как будто давно остановилось для них, и порой Мурату становилось страшно — да сдвинется ли оно вообще когда-нибудь? Ведь если нет времени — нет и жизни...
XVIII
К весне Мурат заметно ослабел. Порой он сам себе удивлялся — ведь и работы почти нет, а просыпался по утрам с такой необыкновенной тяжестью в теле, словно перед этим двое суток на ногах провел. Все сильнее кровоточили десны, и как-то незаметно, один за другим, вывалились четыре зуба, и все — спереди. А ведь первыми шататься начали коренные, он точно помнил... После этого он стал шепелявить и, заметив, что порой и слюна изо рта брызжет, почти перестал разговаривать, а если уж нужно было что-то сказать, сжимал губы, и слова получались невнятные, гугнивые. И тоже как-то вдруг, неожиданно для него самого, полезли волосы, по утрам он с отвращением обирал их с расчески. Айша-апа регулярно заваривала какие-то травы, поила всех, и другим они как будто помогали, но только не ему. Как-то он с недоумением сказал об этом Айше-апа, та, помолчав, участливо сказала:
— Это тоска тебя гложет, сынок... А ты не поддавайся ей. Знаю — о Сакинай и Дарийке думаешь. Не казни себя, Муке... Что случилось, то уже прошло. Все в воле божьей,— привычными словами закончила Айша-апа.
Да, думал Мурат и о Сакинай, и о Дарийке. И во сне они ему являлись, чаще всего — веселая, улыбающаяся Дарийка, иногда — хмурая, злая Сакинай, будто упрекающая его в чем- то. Ха, в чем-то... Уж он ли не виноват перед ней? Но — странное дело — вины своей перед умершей женой Мурат ни во сне, ни наяву уже не ощущал. А если снилась Дарийка, потом он весь день ходил сам не свой, сердце ныло тупой, ни на минуту не оставляющей болью, и страшно было лежать одному в пустой, холодной комнате — дрова он экономил, подтапливал еле-еле, но следил за тем, чтобы у Айши-апа топили как следует. Он выходил во двор, расчищал дорожки, подолгу сидел в стойле Алаяка, разговаривал с ним... Алаяку было все равно, что он шепелявит и изо рта брызжет слюна... Он
тыкался большой костлявой головой в плечо Мурата, замирал, когда тот гладил его по шее, дышал теплом...
— Что, брат, плохи наши дела? — негромко говорил Мурат, и Алаяк едва заметно кивал, будто соглашался с ним.— Да, ты прав, плохи... Я-то, может, еще и выберусь, а вот ты — вряд ли... Если уж ты сразу не выздоровел, надеяться не на что... А какой ты был конь, Алаяк! Может, и не самый быстрый из тех, кого я знал, но разве в этом деле... Ты только поживи еще, прошу тебя... Не сможешь работать — ну и ладно, как-нибудь обойдемся... Что нам, много ли надо? Сено у тебя есть, не хватит — ячменя дам, а весна наступит — травку пощиплешь... Потерпи еще, а? — Мурат заглядывал в глаза Алаяку, а тот опускал голову, прижимал уши.— Не хочешь... Понимаю, устал ты... Я тоже устал, а нельзя мне так уставать... Мне жить надо...
Но желания жить уже не было в нем... И день за днем проходил, не требуя ни особых забот, ни необходимости в каких-то решениях. Весна все покажет...
Но вот и пришла весна, а с ней все те же вопросы — что делать? Надеяться на то, что уж на этот раз к ним точно приедут, не вечно же будет длиться эта проклятая война, и — просто ждать? А если не приедут? Ох, как не хотелось Мурату думать об этом... Но ведь и не думать нельзя. Он — кормилец- защитник. Или — защитник-кормилец, как точно говорила о нем Айша-апа? А впрочем, какая разница, здесь тот самый случай, когда от перестановки слагаемых сумма не меняется... Это, кажется, было одно из последних правил школьной арифметики, которому он обучил Изат. В данном случае в первую очередь — кормилец. Защищают их другие... И его, Мурата, тоже... Значит, останется делать то, что в его силах,— кормить...
Его уже не мучил вопрос, что лучше — спиться вниз или оставаться здесь? Он отпал сам собой. Допустим, и он, и Гюлыпан с Изат могли бы пешком одолеть и перевалы, и речки, и Джаман-Кыя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78