Что я скажу им, вернувшись домой? Какими глазами они посмотрят на меня?
Постепенно силуэт города исчезал за кронами деревьев. По ветвям порхали птицы, в пруду квакали лягушки, в уединенном уголке парка заливался соловей. Вдруг мне вспомнилось письмо Гиты, и я спросил:
— Гита, что это за преступление, которое ты совершила?
— Не будем об этом, Анатол.
— Я тебе все рассказал.
— Я взяла у мамы ожерелье, свадебный подарок отца.
— И продала?
— Да.
— И это... ради меня?
— Прости, Анатол! Я нигде не могла достать столько денег. И тогда я решилась...
— Мать знает?
— Она простила меня.
— Отец?
— Он ничего не знает.
— А если узнает? Надо что-то придумать. У меня есть деньги. Можно выкупить?
Гита улыбнулась.
— Не беспокойся, Анатол. Все улажено. Отец не узнает. Я во всем призналась маме. Она меня отругала и выкупила ожерелье.
— Ты с ума сошла,— сказал я, а Гита смотрела на меня умоляющим взглядом.
— Не сердись, милый. Я бы никогда не решилась на такое, если бы не это...
Я достал из кармана оставленный отцом конверт.
— Вот деньги, верни их матери.
— Нет, не надо, она все равно не возьмет,— сказала Гита.— Она мне все простила...
Нам навстречу шумной гурьбой поднимались по дорожке юноши и девушки. Я поцеловал Гиту у них на виду, и потом мы долго слышали позади себя смех и шуточки.
— Как он чувствует себя?
— Кто? — удивилась Гита.
— Маленький Анатол.
— Он передает тебе привет.
Взявшись за руки, мы вышли из парка. Шофер включил мотор, и машина понесла нас к центру города.
Мы выбрались из лабиринта узких улочек Старой Риги. Навстречу нам бежали скверы в своем весеннем уборе, сверкающая на солнце лента канала. Машина затормозила ка бульваре Райниса напротив Бастионной горки. Я простился с Гитой и вышел из машины. У меня было такое ощущение, будто я только что проснулся после долгого сна и теперь начинаю жизнь сначала.
Здравствуй, жизнь!
Глава 5 ПАУТИНА
Меблированная комната, которую я снимал у Гана, находилась на пятом этаже огромного дома на бульваре Райниса. Из моего окна были видны мостики канала; белый обелиск памятника Свободы с^позе-леневшей женщиной, державшей в ладонях три позолоченные звезды; Бастионная горка с вечно шумным кафе и журчащими летом каскадами; лодочная пристань на берегу канала; серая, похожая на колпак сказочного гнома крыша Пороховой башни; сутолока домов и улочек в Старой Риге; медные, покрытые зеленью шпили много-
численных церквей; а за всем этим сверкающая лента Даугавы.
Издали наш свежевыкрашенный дом казался даже величавым, вблизи он был похож на старую, раскрашенную уличную девку, которая на бойком углу бульвара ждет не дождется случайного друга. Тяжелая парадная дверь открывалась со скрипом и стоном, перила шатались, щербатые ступени лестниц дрожали под ногой.
У меня был отдельный вход — небольшая дверца, которая рядом с высокой двустворчатой дверью квартиры Гана выглядела так же плачевно, как скромная гармошка по соседству со сверкающим аккордеоном. Такой же допотопной и дряхлой, как дом, была меблировка моей комнаты. Кровать, диван, письменный стол, продавленные скрипучие кресла — все было так обильно покрыто резьбой, что не сразу бросалось в глаза отсутствие многих цветочков, листьев, собачьих и кошачьих мордочек, отбитых и затерянных бог знает когда. Поэтому старая мебель на первый взгляд казалась вполне приличной, пожалуй, даже торжественной. Лишь зеленое сукно письменного стола, сплошь покрытое чернильными кляксами, наводило на грустные размышления. И потому я имел обыкновение прикрывать его зеленой или розовой бумагой.
На стене возле двери висел ключ от квартиры Гана, чтобы я в любое время, никого не беспокоя, мог пройти в апартаменты хозяина, где размещался туалет. Признаться, этими удобствами я пользовался крайне редко, и вот почему: стоило мне отворить дверь, как в коридоре появлялся старый барон — можно было подумать, что он караулит меня,— и заводил по крайней мере на полчаса разговор о последних событиях в Германии. Господин Ган был толстенький, живой и весьма самоуверенный старичок. Слушая его, я диву давался, как в такой маленькой лысой головке умещается столько разной чепухи.
Госпожа Ган в противоположность своему суетливому болтуну супругу была чрезвычайно медлительна и молчалива. Мне редко приходилось ее видеть и слышать. Единственной страстью этой женщины было рукоделие, и особенно вышивание. Синим и красным мулине она вышивала на полотне бесконечные рисунки с надписями, а потом развешивала их по стенам, где только могла найти свободное местечко. На кухне рядом с полкой для посуды и связками лука висел квадратный кусок полотна, на котором были изображены буханка хлеба нож. По обе стороны стояли коленопреклоненные ангелочки, а над ними алели слова: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь!» Подобные картинки с подходящими изречениями красовались в каждом помещении: в ванной, в коридоре, даже в уборной. В передней у зеркала висел пожелтевший транспарант с призывом: «Входя и уходя, воздай славу Господу». И у меня в комнате, несмотря на мои протесты, госпожа Ган пристроила над кроватью одно из своих художеств — размером в два квадратных метра зеленоватую голову спасителя, увенчанную терновым венком. Над ней заклинание: «Помни о Господе!» — а под нею пожелание: «Приятного сна!»
С госпожой Ган я виделся редко, как правило, в тех случаях, когда она заканчивала свой новый шедевр и желала узнать о нем мое мнение. Я не скупился на похвалы, и старушка души во мне не чаяла.
Наиболее дружеские отношения у меня сложились со служанкой Марией. Половину из своих шестидесяти лет она верой и правдой прослужила в доме барона и за это была удостоена почтительного обращения: фрейлейн Мария. Фрейлейн Мария ежедневно прибирала мою комнату, наполняла водой умывальник, утром и вечером приносила чай в жестяном чайнике, который всегда аккуратно прикрывался ватным колпаком с неизменным, вышитым рукой госпожи Ган афоризмом: «Вкушай, но помни о Господе!»
Мои отношения с фрейлейн Марией из года в год становились все более непринужденными и дружескими. По всем праздникам, а также в дни ее рождения, именин я делал ей небольшие подарки. Чтобы я не ошибся в выборе, Мария заблаговременно тактично намекала мне о своих желаниях. И если они были в пределах моих скромных возможностей, я их всегда выполнял. Наградой за это были сердечная признательность, немного слез умиления и возглас: «И как это вы, господин Скулте, угадали, что это мне как раз и нужно!» Я в таких случаях обходился одной и той же фразой: «Знайте же, фрейлейн Мария, вы имеете дело с ясновидцем». И фрейлейн Мария привязалась ко мне, как к родному сыну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128
Постепенно силуэт города исчезал за кронами деревьев. По ветвям порхали птицы, в пруду квакали лягушки, в уединенном уголке парка заливался соловей. Вдруг мне вспомнилось письмо Гиты, и я спросил:
— Гита, что это за преступление, которое ты совершила?
— Не будем об этом, Анатол.
— Я тебе все рассказал.
— Я взяла у мамы ожерелье, свадебный подарок отца.
— И продала?
— Да.
— И это... ради меня?
— Прости, Анатол! Я нигде не могла достать столько денег. И тогда я решилась...
— Мать знает?
— Она простила меня.
— Отец?
— Он ничего не знает.
— А если узнает? Надо что-то придумать. У меня есть деньги. Можно выкупить?
Гита улыбнулась.
— Не беспокойся, Анатол. Все улажено. Отец не узнает. Я во всем призналась маме. Она меня отругала и выкупила ожерелье.
— Ты с ума сошла,— сказал я, а Гита смотрела на меня умоляющим взглядом.
— Не сердись, милый. Я бы никогда не решилась на такое, если бы не это...
Я достал из кармана оставленный отцом конверт.
— Вот деньги, верни их матери.
— Нет, не надо, она все равно не возьмет,— сказала Гита.— Она мне все простила...
Нам навстречу шумной гурьбой поднимались по дорожке юноши и девушки. Я поцеловал Гиту у них на виду, и потом мы долго слышали позади себя смех и шуточки.
— Как он чувствует себя?
— Кто? — удивилась Гита.
— Маленький Анатол.
— Он передает тебе привет.
Взявшись за руки, мы вышли из парка. Шофер включил мотор, и машина понесла нас к центру города.
Мы выбрались из лабиринта узких улочек Старой Риги. Навстречу нам бежали скверы в своем весеннем уборе, сверкающая на солнце лента канала. Машина затормозила ка бульваре Райниса напротив Бастионной горки. Я простился с Гитой и вышел из машины. У меня было такое ощущение, будто я только что проснулся после долгого сна и теперь начинаю жизнь сначала.
Здравствуй, жизнь!
Глава 5 ПАУТИНА
Меблированная комната, которую я снимал у Гана, находилась на пятом этаже огромного дома на бульваре Райниса. Из моего окна были видны мостики канала; белый обелиск памятника Свободы с^позе-леневшей женщиной, державшей в ладонях три позолоченные звезды; Бастионная горка с вечно шумным кафе и журчащими летом каскадами; лодочная пристань на берегу канала; серая, похожая на колпак сказочного гнома крыша Пороховой башни; сутолока домов и улочек в Старой Риге; медные, покрытые зеленью шпили много-
численных церквей; а за всем этим сверкающая лента Даугавы.
Издали наш свежевыкрашенный дом казался даже величавым, вблизи он был похож на старую, раскрашенную уличную девку, которая на бойком углу бульвара ждет не дождется случайного друга. Тяжелая парадная дверь открывалась со скрипом и стоном, перила шатались, щербатые ступени лестниц дрожали под ногой.
У меня был отдельный вход — небольшая дверца, которая рядом с высокой двустворчатой дверью квартиры Гана выглядела так же плачевно, как скромная гармошка по соседству со сверкающим аккордеоном. Такой же допотопной и дряхлой, как дом, была меблировка моей комнаты. Кровать, диван, письменный стол, продавленные скрипучие кресла — все было так обильно покрыто резьбой, что не сразу бросалось в глаза отсутствие многих цветочков, листьев, собачьих и кошачьих мордочек, отбитых и затерянных бог знает когда. Поэтому старая мебель на первый взгляд казалась вполне приличной, пожалуй, даже торжественной. Лишь зеленое сукно письменного стола, сплошь покрытое чернильными кляксами, наводило на грустные размышления. И потому я имел обыкновение прикрывать его зеленой или розовой бумагой.
На стене возле двери висел ключ от квартиры Гана, чтобы я в любое время, никого не беспокоя, мог пройти в апартаменты хозяина, где размещался туалет. Признаться, этими удобствами я пользовался крайне редко, и вот почему: стоило мне отворить дверь, как в коридоре появлялся старый барон — можно было подумать, что он караулит меня,— и заводил по крайней мере на полчаса разговор о последних событиях в Германии. Господин Ган был толстенький, живой и весьма самоуверенный старичок. Слушая его, я диву давался, как в такой маленькой лысой головке умещается столько разной чепухи.
Госпожа Ган в противоположность своему суетливому болтуну супругу была чрезвычайно медлительна и молчалива. Мне редко приходилось ее видеть и слышать. Единственной страстью этой женщины было рукоделие, и особенно вышивание. Синим и красным мулине она вышивала на полотне бесконечные рисунки с надписями, а потом развешивала их по стенам, где только могла найти свободное местечко. На кухне рядом с полкой для посуды и связками лука висел квадратный кусок полотна, на котором были изображены буханка хлеба нож. По обе стороны стояли коленопреклоненные ангелочки, а над ними алели слова: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь!» Подобные картинки с подходящими изречениями красовались в каждом помещении: в ванной, в коридоре, даже в уборной. В передней у зеркала висел пожелтевший транспарант с призывом: «Входя и уходя, воздай славу Господу». И у меня в комнате, несмотря на мои протесты, госпожа Ган пристроила над кроватью одно из своих художеств — размером в два квадратных метра зеленоватую голову спасителя, увенчанную терновым венком. Над ней заклинание: «Помни о Господе!» — а под нею пожелание: «Приятного сна!»
С госпожой Ган я виделся редко, как правило, в тех случаях, когда она заканчивала свой новый шедевр и желала узнать о нем мое мнение. Я не скупился на похвалы, и старушка души во мне не чаяла.
Наиболее дружеские отношения у меня сложились со служанкой Марией. Половину из своих шестидесяти лет она верой и правдой прослужила в доме барона и за это была удостоена почтительного обращения: фрейлейн Мария. Фрейлейн Мария ежедневно прибирала мою комнату, наполняла водой умывальник, утром и вечером приносила чай в жестяном чайнике, который всегда аккуратно прикрывался ватным колпаком с неизменным, вышитым рукой госпожи Ган афоризмом: «Вкушай, но помни о Господе!»
Мои отношения с фрейлейн Марией из года в год становились все более непринужденными и дружескими. По всем праздникам, а также в дни ее рождения, именин я делал ей небольшие подарки. Чтобы я не ошибся в выборе, Мария заблаговременно тактично намекала мне о своих желаниях. И если они были в пределах моих скромных возможностей, я их всегда выполнял. Наградой за это были сердечная признательность, немного слез умиления и возглас: «И как это вы, господин Скулте, угадали, что это мне как раз и нужно!» Я в таких случаях обходился одной и той же фразой: «Знайте же, фрейлейн Мария, вы имеете дело с ясновидцем». И фрейлейн Мария привязалась ко мне, как к родному сыну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128