ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


ему предстояло жить «другой жизнью», и отождествлял себя со мной с самой искренней самоотверженностью. И с тех пор как я начал учиться и вошел в мир науки, искусства и истории, никогда и нигде я не находил более прекрасных примеров братской любви, привязанности и отзывчивости, чем те, что дал мне Стоян.
Когда я начал учиться в гимназии, Стоян, при скудости своих средств, только и мог, что время от времени привозить или посылать мне немного дров, фасоли, картошки или муки, иногда вареную курицу, но мне больше и не нужно было. Времена были дешевые, нравы строгие и скромные, люди проявляли к бедности благородное снисхождение, из общины мне выдали свидетельство о бедности, так что от платы за обучение в гимназии я был освобожден. Не платил я и за квартиру. Я жил под верандой одного дома, в помещении, когда-то служившем складом для дров и для всякого старья, а потом приспособленном под жилье, побеленном и кое-как обставленном,— я располагал кроватью, столом и маленькой цилиндрической печкой. Наверху в двух комнатах жила пожилая болезненная женщина, которая давно овдовела и, чтобы не быть совсем одинокой, сдавала комнатку под верандой гимназистам. Платы она не брала, но после гимназии я приносил воду из уличной колонки, покупал ей продукты, лекарства, зимой колол дрова. Если Стояну удавалось прислать мне какие-нибудь продукты, я отдавал их ей и тогда обедал с ней и ужинал. В остальное время я питался в заведении дяди Мичо. Условия у него были не слишком сложными и строгими — я мог есть до отвала, а за это мыл посуду, когда у меня бывало свободное время или когда уж очень хотелось есть. Клиентами заведения были мелкие чиновники и в базарные дни — крестьяне. На стойке лежала большая конторская книга с привязанным к ней веревкой химическим карандашом, чиновники вписывали в книгу свои обеды и ужины и платили в конце месяца. В ту же книгу вписывал свои обеды и ужины и я, когда мне было некогда мыть посуду. Таким же образом делал я покупки для моей хозяйки и в бакалее — там тоже была конторская книга и химический карандаш, и бакалейщик до конца месяца сам вписывал туда покупки при полном доверии со стороны клиентов. Это были годы неограниченных кредитов, уступок и взаимного доверия между покупателями и продавцами, благодаря чему многим из нас, бедным парням из сел и городов, удалось окончить гимназии и университеты. Позже, когда наступил кризис военных лет, в тех же заведениях появились надписи «Уважение — всем, кредит — никому»— официальное выражение того печального факта, что доверие между торговцами и потребителями исчезло. Тогда я уже учился в Софии и, напрактиковавшись в провинции, переместился в высшие гастрономические сферы. Я работал кельнером в самых фешенебельных ресторанах, но уже был «на крючке»—за каждое опоздание или оплошность у меня вычитали из жалованья.
Помощь, которую оказывал мне Стоян, была прежде всего моральной и потому неоценимой. Сам он был девятнадцатилетним парнем, задавленным бедностью, вокруг царило беспросветное невежество, так что по тем временам эта помощь была равна подвигу. Благодаря своему живому уму и собственной тяге к образованию, он оценил мое влечение к книгам, превратившееся впоследствии в болезненную страсть, и ради меня отказался от утех молодости. Он жил в селе один, без семейного тепла, без близких («Не женюсь, пока ты не кончишь гимназию!»), работал один в поле и вынужден был сам заниматься домашним хозяйством — стирал, сам себе месил и пек хлеб. Несмотря на это, когда я приезжал на каникулы, в доме был такой порядок, словно его наводили женские руки, а сам он встречал меня подтянутый, аккуратный и бодрый, обрадованный и разнеженный нашей встречей, крепко обнимал меня и прижимал к груди. Наши встречи на каникулах были самым большим праздником для нас обоих, мы делились мыслями и чувствами, волновавшими нас во время разлуки, обсуждали политические события, я рассказывал ему о книгах, которые прочел и привез ему.
Во время вторых моих рождественских каникул я застал дома швейную мастерскую и портного. Наш дом представлял собой старую татарскую постройку, с плетеными стенами, ушедшую в землю и состоявшую из двух комнатенок и прилепившегося к ним хлева. Стоян отгородил часть хлева стенкой из кирпича-сырца, уменьшив жилплощадь волов и коровы, и прорубил дверь и окно на улицу. На широкой кроильной доске, водруженной на табурет, кроил ткань мастер Стамо, тот самый, который сшил мне когда-то мой первый школьный костюм. Он работал тогда в соседнем гагаузском селе, но Стоян узнал, что он умеет шить городскую одежду, и повел меня к нему. Я испугался внешности Стамо и еле вытерпел, пока он снимал с меня мерку. Он был карлик, ростом не выше метра, с головой нормального человека и иссеченным морщинами лицом, а на спине и на груди у него было по громадному горбу, так что голова торчала между ними, как голова черепахи в отверстии панциря. Как он рассказывал потом, родом он был из Тулчи. Ремеслу научился у отца, известного мастера-закройщика и человека передовых взглядов. Он бунтовал против румынских властей, его бросили в тюрьму, и больше домой он не вернулся. Сестра Стамо вышла замуж в другой город, мать умерла. Стамо уехал из Тулчи, работал в разных селах и переезжал все дальше на юг, стараясь приблизиться к Болгарии. Наконец, он добрался до одного села у самой границы и стал ждать случая перебраться в Болгарию. В село тайком приходили к своим родственникам болгары, он познакомился с одним человеком, заплатил ему нужную сумму, и однажды вечером этот человек в мешке перенес его через границу.
Как положено всякому предприятию, у мастерской была вывеска, прибитая между стрехой и дверной притолокой, с текстом, который мог сочинить один Иван Шибилев. Он же и написал крупными разноцветными буквами: «А бон марше» 1. Такая вывеска была на главной улице города, и там она выдавала провинциальную претенциозность, а здесь, приколоченная к татарской лачуге, утопавшей в грязи и бурьяне, она выглядела нелепой шуткой. Эта шутка, однако, выдавала честолюбие и дерзкие замыслы, переполнявшие Стояна. Мастер Стамо сшил ему новый костюм из шевиота, он выглядел и внешне и внутренне преобразившимся, восторженным и веселым, как человек, поверивший наконец, что его надежды сбудутся. Его воодушевление передавалось и мне, я радовался, что он нашел свое призвание, был счастлив, что теперь я могу любить его больше всех на свете, не испытывая при этом угрызений совести оттого, что благодаря ему я счастливее, чем он. Все каникулы я провел в мастерской, пытался помогать ему, разжигал во дворе угли в утюге, носил дрова для печки, подметал, а в остальное время читал вслух газеты, журналы и книги, привезенные из города.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149