ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


После смерти тетки Райны Деветаков передал Николину все права и обязанности по дому, которые принадлежали покойной. Как и она, Николин держал все взаперти, знал, что из вещей где лежит, встречал гостей и устраивал их на ночлег, закупал и распределял продукты для кухни. Новая стряпуха, одинокая, настрадавшаяся и озлобленная женщина, Добринка, до этой своей должности много лет проработала в городе прислугой. Как всякий люмпен, «повидавший мир» и осознавший какие-то свои права, Добринка, приехав в поместье, внесла и разожгла среди работников тот антагонизм, который существует, пусть в элементарной форме, и в самых немногочисленных социальных группах. После смерти старой стряпухи комната, где оставались ее вещи, еще долгое» время стояла запертая, новой дали комнату в одной и:* пристроек, и этого оказалось достаточно, чтоб они возненавидела хозяина, а вместе с ним и Николина. Николин раздражал ее своим монашеским смирением, она считала, что он, прикрываясь лицемерным добродушием, наушничает хозяину. Когда родственники бывшей стряпухи забрали ее вещи и комната на первом этаже освободилась, Николин все же не посмел перевести туда Добринку без разрешения хозяина, и она еще больше озлобилась. Доносчиком считал Николина и дед Канё, который подозревал, что тот следит за ним и докладывает хозяину о его кражах. В свое время старый Деветаков, пожалев деда Канё, взял его надзирать за работниками, но тот оказался человеком никчемным, скандалистом и пьяницей и сам крал и разбазаривал больше других. Несмотря на это, Деветаков не выгнал его, а поручил попечению управляющего Халила-эфенди. Халил-эфенди был справедлив и строг, но и он не мог справиться с дедом Канё. Дед Канё, понимавший, что с турком шутки плохи, при нем был тише воды, ниже травы, но, как только выходил из-под наблюдения, тут же снова принимался за свое. Он уволакивал из поместья что мог, продавал крестьянам и по целым дням не вылезал из корчмы. С новой стряпухой они быстро спелирь, и однажды он подучил ее отнести Николину еду наверх, в гостиную. В тот день у Николина был грипп, он лежал на кушетке, поел немного и снова лег. На следующий день повторилось то же самое, а на третий, когда он выздоровел и спустился в общую столовую, ехидный старик при виде его вскочил, поклонился ему и назвал господином Миялковым. На обед и ужин дед Канё являлся всегда навеселе, держался как шут и развлекал других, пересказывая разные истории, услышанные в корчме. С некоторых пор все разговоры в корчме крутились вокруг войны и политики, и он переносил их в поместье. «Русские немца в мешок загнали под Сталинградом,— говорил он с воодушевлением и отпивал глоток из плоской фляжки из-под соевого масла, которую носил во внутреннем кармане пиджака.— Ну вот как собаку в мешок сажают. Она и рычит, и дрыгается, и скулит, а укусить не может. И с немцем сейчас так. Братушки его колошматят, а он скулит и зубы кажет, пока еще не издох. Да и нашим фашистам, тутошним, несдобровать,— стучал он кулаком по столу и, глядя на Николина, угрожающе качал головой.— Сейчас они иксплатируют, кровь нашу пьют, но скоро мы их в мешок посадим и — дубиной! А как их перебьем, ни моего, ни твоего не будет, все будем равные. Где это сказано, что одни должны поместьями владеть, деньги загребать да по заграницам кататься, а другие ради куска хлеба пуп надрывать?» —«Да ты его только в корчме и надрываешь!» — говорили другие и смеялись. «Смейтесь, смейтесь!— не унимался дед Канё.— Вы все слепые, не видите, как над вами измываются. С вас три шкуры дерут, а вы помалкиваете, как овечки. Попрекаете меня, что пью! Что ж я — от хорошей жизни пью? Я пью с горя! То пропало, это пропало, и все я виноват, на меня пальцем показывают. Я, мол, в поместье ворую! А я не воровал, и зло меня берет, что не воровал. Хозяин и не почешется, если я меру зерна унесу или половы корзину. Все надо у него отнять, все под метелку, потому что он народ ограбил, и этому самому народу вернуть...»
Так, разогретый алкоголем, дед Канё первым в поместье заговорил о войне и политике и провозгласил принципы будущей социалистической революции. Никто, однако, кроме стряпухи Добринки, ни отнесся к его пророчествам серьезно. Скотники и пастухи, ходившие за овцами и волами, были как на подбор пожилые малограмотные мужики, и события в мире не слишком их интересовали. Политика была уделом посетителей корчмы, а они месяцами бывали оторваны от села и речи старика почитали пьяной болтовней. Николин, хотя и был молод, так же как и они, вникал только в те события, которые происходили у него на глазах. Непристойные выходки старика смущали его, и он перестал обедать и ужинать с другими работниками — ждал, когда они уйдут из столовой, или уносил еду к себе в комнату.
Зарядили осенние дожди, сбили с деревьев последние листья, расквасили землю. Опустевшие поля укутал туман, точно глухая тоска, а сквозь тоску сиротой глядело поместье. Дни стояли короткие и мрачные, на темно-сером небе на час-два появлялось вместо солнца какое-то холодное бледное свечение, и поместье снова заволакивала тьма, мутно-белая и набухшая влагой, как мокрый пеньковый половик. Хозяин перед отъездом сказал Николину, чтоб он включал приемник и зЪводил граммофон когда только захочет, но он не умел с ними обращаться и боялся испортить. Днем он занимался домашними делами, а вечера проводил дома один. Ужинал за большим столом в гостиной и потом шел топить печь в комнате хозяина. Он знал, что хозяин вернется не раньше, чем через месяц, но топил каждый вечер, поддерживая собственную иллюзию, будто хозяин здесь и в любой момент может войти в свою комнату. Он садился на табуретку с обитым сиденьем возле печки и с удовольствием ощущал, как изразцы испускают все больший жар, наполняя комнату уютом и грустным спокойствием,* а за окном в это время свистел ветер и хлестал по стеклам дождь. Большая керосиновая лампа бросала мягкий желтый свет на семейную фотографию, с которой смотрели старый Деветаков, его жена и двое детей. Муж и жена сидели на стульях с высокими спинками, он был в шляпе, с высоким крахмальным воротничком, галстуком и цепочкой от часов, пропущенной из одного кармана жилета в другой, с подретушированными усами и глазами, она — с продолговатым нежным лицом и тонкой шеей, с буфами на рукавах и легкой беспомощной рукой, положенной на плечо сына,— в ореоле той загадочной, романтической красоты, которую излучают женщины неведомого, ушедшего в прошлое мира. Сын Михаил сидел перед ней на маленьком стульчике, коротко остриженный, в матросском костюмчике, и смотрел куда-то вбок испуганными, широко открытыми, похожими на материнские глазами, а рядом с ним сидела, чуть улыбаясь, его сестра — в гимназическом беретике и с двумя длинными косами, спускающимися на плечи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149