и в Веселевках, и в Грукове». Сашка косил также и пожню, но в хату почти не заходил — не было нужды, и замок все больше ржавел и ржавел. На изгороди висела старенькая верша — она, казалось, уже не нужна была никому, но когда наши ребятишки сняли ее, затащили в ручей и пробовали ею ловить рыбу — верша расползалась не толь-
ко от коряг, но даже и от травы,— Сашка, обнаружив пропажу, не поленился прийти к нам и пригрозил Петрусям:
— Мальцы, отнесите вершу обратно. А то плохо будет. Не вы ее положили, не вам и снимать.
— А самому ведь, как только выпьет, обязательно надо что-то украсть,— когда он ушел, ворчала мать.— Бидон на изгороди висел, и тот снял.
Хлопцы отнесли вершу обратно и повесили на старое место. Вон она и сегодня висит там — рваная, никому не нужная,— однако Сашка, видимо, и Галашонкам не позволяет снимать ее: она, верша эта, как будто еще соединяет его с проданной отцом хатой, с прежним отцовским наследием...
На следующий год к матери, в Денисову хату, приехал и сам Галашонок. Сначала житьковцы, а также и варховцы удивились и даже растерялись — они глазам своим не верили:
— Как? Он, полицай этот, не побоялся приехать к нам? Как он в глаза нам будет смотреть?
И Галашонок действительно несколько недель ходил, глядя в землю, а потом ничего — поднял голову, хотя и сдержанно и настороженно, но все же стал здороваться.
Галашке одной давали молоко в Вархах, не отказывали, когда приходила с бидончиком, и в нашем Житькове. А как приехал сын и сам стал ходить — все, точно сговорившись, искали причину, чтобы отказать: то коровы стали меньше давать молока, то свои гости выпивают все подчистую.
Походил, походил Галашонок с бидончиком, да и перестал. А потом они с матерью, видно, поняли, в чем дело, и сами купили корову — вот эту, пеструю, как военная плащ-палатка, огромную, как стодола, и уже немолодую — не десятым ли теленком — ведерницу.
Ведерница перешла через дорогу и присоединилась к коровам.
Из нашей трубы прямо вверх шел дым. Представилось, как жарко горит в печи, как полыхает там огонь, растекаясь по своду, как он раздваивается, растраивается, загибается и толстыми, мягкими кончиками пламя подбирается даже до трубы — точно невидимый кто-то желтым и шершавым языком вылизывает устье печи.
Теплые, шероховатые от деревенской работы руки легонько, осторожно закрыли мне глаза. И хотя я сразу понял по пальцам и ладоням, кто стоит у меня за спиной и так сдержанно, затаенно дышит, все же притворился и начал гадать:
— Петрусь? Молчание.
— Андрей? Молчание.
— Ну, тогда это дядька Тимофей.
Вера засмеялась, отпустила руки и, обрадованная, что не угадал, села на камень рядом, прильнула ко мне и сразу же зарылась под мою фуфайку — я приятно почувствовал ее, обтянутую легким летним платьем, захолодавшую от утренней свежести.
Повернулся, чтобы Вера села поудобнее, и увидел, как от нашей изгороди за Мох стремительно шел Галашонок, по-прежнему не вынимая рук из карманов и попыхивая папиросой: реденький дымок то исчезал, то вновь вился у него за ухом. Мой взгляд перехватила Вера и еще крепче прижалась ко мне.
— Видел, как огородился? Вон сколько дров наложил, баню строит — наверно, долго здесь жить собирается... Ти-моха слыхал, как мужчины говорили ему: «Режь, Миколай, на дрова Денисовы сараи и пристройки — видишь, сколько их у него». А он: «Зачем? Дров я и сам привезу. А здесь курочек разведу, поросенка куплю».
Вера смотрела куда-то далеко за Мох — вспоминала.
— А я ж как сегодня помню, хоть и малая была. Стоим мы с мамой у криницы. Тогда ведь таты не было. Мы, значит, черпаем воду, а идет, как сегодня помню, Ручаль. Остановился и говорит маме: «А у нас, Надежа, сегодня радость большая. Сегодня мой племянник, Миколай, винтовку получил». Этот вот Миколай, полицай этот. Люди говорят, будто сам он и не особенно хотел в ту полицию, но дядька, Ручаль, выпер его. Мама говорила — стояла тогда и думала: «В кого же ты, Ручаль, из этой винтовки стрелять будешь?» И я дрожу — хоть и малая, но знаю же, что отец наш председателем в колхозе был. А Ручаль, будто почувствовал наш страх, стал успокаивать: «Вам, Надежа, особенно нечего бояться. Апанас же за свое присидательство уже отмучился...»
Галашонок скрылся за ольшаником, а немного погодя оттуда, где стояла Денисова хата, послышались глухие удары колотушки — Галашонок забивал новые колья, огораживаясь еще плотнее.
Посидели молча, потом Вера опять начала:
— Постой, а на чьем это мы хатище сидим?
Она высвободила из-под фуфайки палец, пересчитала фундаменты: Дорохвеев, Цыганов, Алельков...
— Алелькова хата была,— сказала Вера и усмехнулась.
— Чего ты смеешься,— спросил я, так как мне показалось, что смех ее тут неуместен.
— Вспомнила, как Алельку на самолете катали... Алелька был, как говорят житьковцы, очень злой на работу. Тимоха божится, что хату, на фундаменте которой мы сидим, он по бревнышку перетаскал на своих плечах из лесу — пойдет, свалит ель, обрубит сучья, взвалит на плечо и притащит. Отдышится — и обратно в лес. Так говорили одни. Другие же утверждали, что носил он лишь по одному бревну в день, а за другим уже не шел — отдыхал.
В колхозе он работал также усердно. На правлениях его, стахановца, всегда похваливали. И вот как-то в районе к грамотам, которыми отмечали передовиков, придумали нечто новое.
В один солнечный воскресный летний день над Житько-вом загудел и начал вдруг кружиться двукрылый, как стрекоза, самолет. Люди повыбегали из хат и, словно завороженные, смотрели на него, а он, покружившись над деревней, взял да и сел на житьковском лугу. Летчик прибыл со списком — стахановцев решили прокатить на самолете. Так сказать, наградили кругом почета. Был в этом списке и Алелька. Говорят, когда его уговорили сесть, когда самолет оторвался от земли и начал набирать высоту, Алелька побелел, ухватился за какие-то ремни и сдавленным от страха голосом зашептал:
— Мальцы, мальцы, что вы делаете... Мальцы, мальцы, не выбросьте... Мальцы, мальцы, не переверните эту телегу...
А когда самолет приземлился, Алелька вывалился из кабины, вскочил и так рванул в кусты, что, как ни звали его, как ни свистели, не остановился. Тимоха и теперь усмехается во весь свой щербатый рот, уверяя, что Алелька тогда бежал так быстро к реке, к Дубовке, к воде.
Сын его, Алексей, как и отец, любил работу и тоже все старался не уступать никому.
— Бывало, наш Иван, отцов брат, и Слиндуков Авсей,— рассказывала мать,— молодые еще хлопцы, косы направят и как пойдут косить, аж роса во все стороны свищет. А он все обогнать их хотел. И пораньше выйдет, и обед сократит, косит-косит, а бригадир придет, замерит — у них. все больше. А он так рвался обойти их, что даже кровью на двор ходил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
ко от коряг, но даже и от травы,— Сашка, обнаружив пропажу, не поленился прийти к нам и пригрозил Петрусям:
— Мальцы, отнесите вершу обратно. А то плохо будет. Не вы ее положили, не вам и снимать.
— А самому ведь, как только выпьет, обязательно надо что-то украсть,— когда он ушел, ворчала мать.— Бидон на изгороди висел, и тот снял.
Хлопцы отнесли вершу обратно и повесили на старое место. Вон она и сегодня висит там — рваная, никому не нужная,— однако Сашка, видимо, и Галашонкам не позволяет снимать ее: она, верша эта, как будто еще соединяет его с проданной отцом хатой, с прежним отцовским наследием...
На следующий год к матери, в Денисову хату, приехал и сам Галашонок. Сначала житьковцы, а также и варховцы удивились и даже растерялись — они глазам своим не верили:
— Как? Он, полицай этот, не побоялся приехать к нам? Как он в глаза нам будет смотреть?
И Галашонок действительно несколько недель ходил, глядя в землю, а потом ничего — поднял голову, хотя и сдержанно и настороженно, но все же стал здороваться.
Галашке одной давали молоко в Вархах, не отказывали, когда приходила с бидончиком, и в нашем Житькове. А как приехал сын и сам стал ходить — все, точно сговорившись, искали причину, чтобы отказать: то коровы стали меньше давать молока, то свои гости выпивают все подчистую.
Походил, походил Галашонок с бидончиком, да и перестал. А потом они с матерью, видно, поняли, в чем дело, и сами купили корову — вот эту, пеструю, как военная плащ-палатка, огромную, как стодола, и уже немолодую — не десятым ли теленком — ведерницу.
Ведерница перешла через дорогу и присоединилась к коровам.
Из нашей трубы прямо вверх шел дым. Представилось, как жарко горит в печи, как полыхает там огонь, растекаясь по своду, как он раздваивается, растраивается, загибается и толстыми, мягкими кончиками пламя подбирается даже до трубы — точно невидимый кто-то желтым и шершавым языком вылизывает устье печи.
Теплые, шероховатые от деревенской работы руки легонько, осторожно закрыли мне глаза. И хотя я сразу понял по пальцам и ладоням, кто стоит у меня за спиной и так сдержанно, затаенно дышит, все же притворился и начал гадать:
— Петрусь? Молчание.
— Андрей? Молчание.
— Ну, тогда это дядька Тимофей.
Вера засмеялась, отпустила руки и, обрадованная, что не угадал, села на камень рядом, прильнула ко мне и сразу же зарылась под мою фуфайку — я приятно почувствовал ее, обтянутую легким летним платьем, захолодавшую от утренней свежести.
Повернулся, чтобы Вера села поудобнее, и увидел, как от нашей изгороди за Мох стремительно шел Галашонок, по-прежнему не вынимая рук из карманов и попыхивая папиросой: реденький дымок то исчезал, то вновь вился у него за ухом. Мой взгляд перехватила Вера и еще крепче прижалась ко мне.
— Видел, как огородился? Вон сколько дров наложил, баню строит — наверно, долго здесь жить собирается... Ти-моха слыхал, как мужчины говорили ему: «Режь, Миколай, на дрова Денисовы сараи и пристройки — видишь, сколько их у него». А он: «Зачем? Дров я и сам привезу. А здесь курочек разведу, поросенка куплю».
Вера смотрела куда-то далеко за Мох — вспоминала.
— А я ж как сегодня помню, хоть и малая была. Стоим мы с мамой у криницы. Тогда ведь таты не было. Мы, значит, черпаем воду, а идет, как сегодня помню, Ручаль. Остановился и говорит маме: «А у нас, Надежа, сегодня радость большая. Сегодня мой племянник, Миколай, винтовку получил». Этот вот Миколай, полицай этот. Люди говорят, будто сам он и не особенно хотел в ту полицию, но дядька, Ручаль, выпер его. Мама говорила — стояла тогда и думала: «В кого же ты, Ручаль, из этой винтовки стрелять будешь?» И я дрожу — хоть и малая, но знаю же, что отец наш председателем в колхозе был. А Ручаль, будто почувствовал наш страх, стал успокаивать: «Вам, Надежа, особенно нечего бояться. Апанас же за свое присидательство уже отмучился...»
Галашонок скрылся за ольшаником, а немного погодя оттуда, где стояла Денисова хата, послышались глухие удары колотушки — Галашонок забивал новые колья, огораживаясь еще плотнее.
Посидели молча, потом Вера опять начала:
— Постой, а на чьем это мы хатище сидим?
Она высвободила из-под фуфайки палец, пересчитала фундаменты: Дорохвеев, Цыганов, Алельков...
— Алелькова хата была,— сказала Вера и усмехнулась.
— Чего ты смеешься,— спросил я, так как мне показалось, что смех ее тут неуместен.
— Вспомнила, как Алельку на самолете катали... Алелька был, как говорят житьковцы, очень злой на работу. Тимоха божится, что хату, на фундаменте которой мы сидим, он по бревнышку перетаскал на своих плечах из лесу — пойдет, свалит ель, обрубит сучья, взвалит на плечо и притащит. Отдышится — и обратно в лес. Так говорили одни. Другие же утверждали, что носил он лишь по одному бревну в день, а за другим уже не шел — отдыхал.
В колхозе он работал также усердно. На правлениях его, стахановца, всегда похваливали. И вот как-то в районе к грамотам, которыми отмечали передовиков, придумали нечто новое.
В один солнечный воскресный летний день над Житько-вом загудел и начал вдруг кружиться двукрылый, как стрекоза, самолет. Люди повыбегали из хат и, словно завороженные, смотрели на него, а он, покружившись над деревней, взял да и сел на житьковском лугу. Летчик прибыл со списком — стахановцев решили прокатить на самолете. Так сказать, наградили кругом почета. Был в этом списке и Алелька. Говорят, когда его уговорили сесть, когда самолет оторвался от земли и начал набирать высоту, Алелька побелел, ухватился за какие-то ремни и сдавленным от страха голосом зашептал:
— Мальцы, мальцы, что вы делаете... Мальцы, мальцы, не выбросьте... Мальцы, мальцы, не переверните эту телегу...
А когда самолет приземлился, Алелька вывалился из кабины, вскочил и так рванул в кусты, что, как ни звали его, как ни свистели, не остановился. Тимоха и теперь усмехается во весь свой щербатый рот, уверяя, что Алелька тогда бежал так быстро к реке, к Дубовке, к воде.
Сын его, Алексей, как и отец, любил работу и тоже все старался не уступать никому.
— Бывало, наш Иван, отцов брат, и Слиндуков Авсей,— рассказывала мать,— молодые еще хлопцы, косы направят и как пойдут косить, аж роса во все стороны свищет. А он все обогнать их хотел. И пораньше выйдет, и обед сократит, косит-косит, а бригадир придет, замерит — у них. все больше. А он так рвался обойти их, что даже кровью на двор ходил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46