Вот так упадешь где-нибудь среди луга или на берегу речки в щекотливую траву, зароешься в нее носом или подложишь руки под голову, будешь лежать долго, не шевелясь, не пробуя даже отвести от лица щекочущую травинку, как-то исподволь осознавая, что все в этот час — и машины, и споры, и совещания, и ежедневная суета — осталось где-то далеко-далеко и уже вот здесь, среди травы, среди тишины, представляется как нечто нереальное, утратившее свои очертания и остроту; будешь лежать, умиленно восторгаясь землей, травами и даже — черт побери! — самим собой; будешь повторять про себя, как заведенный, одно и то же — давнюю свою мысль, как бы ставшую уже какой-то твоею программой,— мол, по земле надо ходить только пешком и босиком; будешь лежать и почти петь от сознания, что счастье все же не обошло тебя и подстерегло вот здесь, на далеком от бойких дорог лугу.
А потом спохватишься — да какое там счастье! Просто тебе хорошо — и все. Ибо счастье — это всегда что-то недосягаемое. Оно — только впереди. Когда ты достиг, добился того, чего так нетерпеливо ждал, тебя охватывает радость, и ты, довольный и изнеможенный, считаешь, что это и есть счастье. А пройдет время — и ты опять замечаешь: счастье это блекнет, становится обыденной жизнью, и ты уже тяготишься им, начинаешь скучать, томиться и тоскливо ждать чего-то такого, что еще впереди, что непознано, как музыка, волнует тебя и заставляет трепетать сердце. Счастье — это не то, что уже достигнуто. Счастье невозможно взять в руки и рассмотреть, оно всегда — как линия горизонта, на которую не ступишь ногой...
А тут — просто радость. Радость человека, которому все же не мешает иногда побыть наедине с собой. И еще — с тишиной. Говорят ведь, и звери в зверинце, не привыкшие к глазам человека, умирают от пристальных взглядов. Однако вряд ли это так: рожденные свободными, звери, видимо, умирают в клетках просто от своей звериной обиды и беспомощности.
Но и постоянно жить в радости человек не может, ибо тот, кто не изведал разочарования, тоски, боли, сомнений, вероятно, не способен почувствовать ни радость, ни тем более счастье: откуда же ему будет знакома та смена настроений — от боли до приятного,— которая, очевидно, уже сама по себе и есть радость.
Когда в твоей жизни все идет гладко, когда тебе все удается и ты, как на празднике, ходишь такой торжественный, а над тобой, в тебе самом — музыка, музыка. Музыка, вдруг и сам тогда, волнуясь, тревожась, начинаешь понимать, что тут что-то не так, что такое состояние долго не может продолжаться; начинаешь подозрительно присматриваться, прислушиваться ко всему — должно же что-то случиться. Даже невольно ждешь чего-то неизвестного — того, что разрушит эту однообразную музыку наслаждения. И когда случится эта неприятность, ты примешь ее как и подобает — вот наконец все стало на место, все идет так, как и должно быть в жизни,— и начинаешь ждать новую радость.
Каждый видел, как всходит солнце,— а это уже радость; каждый знает, как начинает шевелить землю росток,— это тоже радость; каждый слышал, как шумно переговариваются меж собой деревья и перекликаются птицы,— и это также радость. Да и какая!
А я ведь еще видел радугу над лугом, напуганным только что отшумевшим над ним ливнем с грозой. Видел, как взрывается почка, слышал, как кряхтит муравей, напрягаясь над хвоинкой. И кто мне может сказать, что я не знал радости?!
К тому же и ожидание радости — само по себе уже радость...
Мое большое и давнее желание — во всем привычном и будничном находить удивительное, праздничное и радоваться уже одному тому, что мы, люди, пусть и ссоримся и миримся, бранимся и дружим, но все-таки живем на этой прекрасной земле.
Очевидно, не одному мне хотелось бы родиться в семье садовника или, скажем, лесника — чтобы каждый день быть с деревьями и цветами. Однако же родителей не выбирают.
...Травинка щекотала губы. Я подул на нее — думал,сдую. Но она, как стальная, пружинила, отчего было еще щекотливее.
Подумалось: вероятно, очень хорошо чувствуют себя в этой природе дети. У них все просто — «ты будешь мотыльком, а я тебя буду ловить». И ловят этого большого мотылька на двух ногах, который машет руками, как будто крыльями...
В небе плавно, спокойно летали птицы. Их полет был как будто бездумный, бесцельный: казалось, они машут крыльями просто так.
Саднило плечо. Поначалу я не задумывался — от чего. Потом вспомнил: от бредня, который нес к реке.
— Ну что, рыбаки, отдохнули? — наконец сказал Андрей и, поднявшись, сел.— Может, дальше пойдем?
Честно говоря, мне не хотелось идти на рыбалку. Но Андрей притащил от кого-то из Веселевок бредень и настойчиво уговаривал меня до тех пор, пока я не согласился. Однако с бреднем непременно нужно ходить втроем — двое по бокам, а третий сзади, за «деда»,— и Андрей подался к Шибекам.
— Попробую генералов уговорить. Им тоже скоро уезжать, а на рыбалке они еще не были.— И, уже отойдя, обернулся, сказал с сожалением: — Жаль, что нет ихнего Бастя-лы. Тот бы сразу согласился: «О, хорошо, хорошо, вот это идея. Светлая голова у тебя, Андрей. Словом, пошли — вы впереди, а я, как менее опытный,— за «деда».
Вскоре Андрей вернулся с Павлом, настоящим генералом. Второй Шибеков генерал — младший лейтенант — идти на рыбалку отказался, сославшись на простуду.
Павел принес с собой старую топтуху, валявшуюся у них около дровяника, и мы, обувшись в резиновые сапоги, собрались идти. Я не хотел надевать ватник, но Андрей настоял:
— Ты не больно-то форси. В реке ведь придется по самую шею стоять. А вода, сам знаешь, уже холодная — Илья наделал гнилья: еще простудишься. На меня тогда и матка и сестра накинутся: «Свел мальца». А ватник все же греть будет.
— Да, так в воде еще ничего, а вот когда к груди подступит холод — аж затрясет всего,— поддержал его и Павел.
Более всех радовались этому походу Петруси. Тот и Этот бежали впереди нас и, перебивая друг друга, размахивая целлофановыми мешочками, которых они набрали с
собой, спорили, в какой из них и какую рыбу будут класть.
— А мы сюда вот сомов пустим,— кричал Тот.
— Нет, сомы большие. Их вот в этот мешочек надо: он побольше,— не соглашался Этот.
— Он хотя и побольше, но дырявый — сомы повылезают,— сомневался Тот.
— Это щуки повылезают, они ж тонкие и острые, а сомы — нет, сомы толстые,— стоял на своем Этот.
— А если вместе? — задумался Тот.
— Так они ж подерутся, наверно? — Этот не знал, соглашаться с братом или возражать ему.
Послушать их — так у мальчишек уже были полные мешочки. И чего только там не плавало: и караси, и язи, и плотва, и налимы, и даже длинные, как ужи, вьюны, которых тут называют пискунами.
Неторопливо пробиралась меж кустов узенькая тропинка, осторожно раздвигая в стороны ветви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46