..
Я, пожалуй, не ошибусь, если скажу, что все наши деревни ощущают притяжение больших городов. Оно распространяется на сотни километров, и люди из окрестных деревень и небольших райцентров, словно потревоженные магнитом, едут туда и на заработки, и в гости, и на праздники. Там собралось уже много односельчан, много родствен-
ников — они работают и на заводах, и в магазинах, и в милиции,— там неожиданно можно встретить на улице знакомого человека и не удивиться этому. С увеличением расстояния притяжение ослабевает, и где-то дальше, за невидимой межою, уже побеждает притяжение другого города. Оттуда люди едут в новый город — совсем в противоположную сторону.
Житьково, хотя оно и находится далеко от Ленинграда, крепко держится ленинградского притяжения. Там собралось уже много житьковцев, они принимают каждого нового односельчанина, как родственника, помогают найти ему работу, дают хоть временный, но все же приют в своих не очень просторных квартирах и комнатках.
Кое-кто, правда, едет в Витебск, в Минск, а то, как Андрей, и в Таллин, однако самый житьковский город — все же Ленинград.
Вот и Слава вчера был в Ленинграде, а сегодня уже в Житькове...
Слава быстро идет за коровой. Когда он миновал Шибекову хату, распахнулись ворота и из них вышел сначала Павел, а за ним — и корова. Генерал был босиком, в клетчатой сорочке — как будто и не раздевался еще. Он шел впереди, держал прутик назад, и корова, будто за веревкой, шла за этим прутиком. Потом Павел пропустил корову вперед, легонько стал стегать ее по круглым бокам, и та неохотно, но все же побежала. Они догнали Славу, и генерал, поздоровавшись с ним за руку, наверное, попросил: «Гони и мою», а сам остановился, поднял руку и помахал мне, здороваясь,— думал, видимо, что слов не услышу.
Славка, не догнав коров с десяток каких-то метров, оставил их возле Дорохвеева фундамента (потом они сами собьются в стадо), подошел ко мне и как-то порывисто подал руку — даже не подал, а всунул ее в мою:
— Здоров, старик!
— Здоров, молодой!
— А где же твой кнут?
Я показал длинный лозовый прут.
— Нет, это не поможет. Это тебе не студенты — разбегутся. Их экзаменом не запугаешь. Сходи у моего отца возьми кнут. На завалинке лежит.
— Хорошо, хорошо, возьму. А когда это ты появился?
— Да вечерним приехал. И вечерним уезжаю. Сегодня же заберу Зойку с малышом и — ту-ту! Будь здорово, Житьково! Ну ладно. Я побежал — досыпать свое. А то, пони-
маешь, поздно приехал, пока с отцом поговорил, пока с Сыном выпил... Что?.. Тьфу ты черт! Вот видишь, уже и заговариваюсь от недосыпания — пока с сыном поговорил, пока с отцом выпил... Да ты и сам, видно, понял.
— А чего тебя так рано вспороли?
— Я сам встал. Не подумай, что мои старики не дают гостю поспать — корову выгонять подняли...
И побежал обратно. Я только успел заметить, что Славка отпустил белые, пшеничные усы.
Когда Слава впервые привез в Житьково свою небольшую ростом, кругленькую, пухленькую и смелую на язык жену, Тимохе она не понравилась. Если мать спрашивала его про невестку, морщился и только махал рукой:
— Ай, Надежа, какие они теперь невестки! Она только и делает, что руки моет. Хлеба отрежет — руки моет, ложку подаст — руки моет, молока из крынки нальет — опять руки моет. А руки такие тонюсенькие. Возьмется выкручивать какую-нибудь тряпку, так страшно делается — вот-вот переломятся.
Но это было только поначалу, теперь же он, кажется, смирился с невесткой и так привык к ней и к внуку, что даже уговаривал Зойку пожить хотя бы еще неделю в Житькове. Теперь он перед всеми нахваливает свою невестку: «О, она, брат, у моего хозяйка. Уж так любит вязать. Пока ждала ребенка, чего только не понавязала для него — и шапочек, и шмапочек».
У Тимохи всегда вот так — как и с тем же Раником.
Тимоха уговаривал невестку побыть еще немного, а Воль-ка молчала. Она и за своими детьми не очень-то присматривала, потому и с внуками не хотела нянчиться. И раньше, когда бабы говорили ей в поле: «Погоди, погоди, напекла детей, вот навезут они внуков тебе, и никуда не денешься — будешь с ними сидеть, как на пенсию пойдешь»,— она даже злилась: «Нет уж, не дождутся. Может, я погулять хочу на пенсии. Наряжусь, губы накрашу и — на танцы. Или хоть просто на лавочке в шелках посижу. Может, своего Тимоху из кустов выманю. А может, и чужого кого».
Женщины не удивлялись этому. Они — правда, когда Кагадеихи не было — только плечами пожимали:
— А что ей, Вольке, доставалось? Она только и знала, что рожать детей. А сама ни пеленок, ни зыбок, ни сосок — ничего не знала. Все Проскутка, Тимохина мать, пока жива была, по дому делала. Совсем сгорбилась, таская воду, а они хоть бы ведро когда поднесли...
В Тимохином дворе забренчали ведра — тетка Волька пошла к кринице за водой: как умерла Проскутка, эту работу приходится делать ей самой.
Я не понимал, почему тетке Вольке так не нравилось растить детей. Ведь работала она всегда трудно и по-мужски споро — будто за троих. «Огонь ее знает, эту Вольку,— как-то утром, подавая завтрак на стол, говорила мать.— Вот уж здоровая так здоровая. Она вон сразу и печь топит, и отаву косит, и коров пасет». И действительно, только что, кажется, она в огороде была, а уже, смотришь, из Азери-чина едет; только что гостила у Славы в Ленинграде, а уже, смотришь, из Грукова вино несет.
За моей спиной послышался шорох. Его ни с чем не спутаешь — так шуршит шершавый, будто наждак, коровий язык по росистой траве, срываемой у самого корня. Оглянулся. В табун идет Галашкина рябая, как военная плащ-палатка, корова. А около угла изгороди у самого Моха — лощины, заросшей кустами ольшаника,— стоит Миколай, Галашкин сын. Засунув руки глубоко в карманы штанов, он из-под кепки, надвинутой почти на самые глаза, щурясь, смотрит в мою сторону и курит — папироска, видимо, приклеилась к губе и дымит ему прямо в нос.
Наверно, смотреть ему против солнца плохо, однако руки из карманов, чтобы заслониться, он не вынимает — лень. Миколай перегнал корову через Мох, пугнул ее, и она сама побежала в стадо.
Галашка со своим сыном появилась в Вархах, деревне, что стоит впритык к Житькову, не так давно. Сначала, правда, она приехала одна. Прослышала, что старый одноногий Денис, несмотря на свои семьдесят лет, пошел в примаки, продает хату, и приехала торговаться. Торговаться особенно не пришлось, так как Денис уже несколько лет жил у новой жены в Лахах, а хата стояла пустая. Правда, Денисов огород пока что засевал сын Сашка. «А что ему, твоему Сашке,— говорили о нем житьковские женщины.— Он же здоров как бык — может не то что два, а и пять огородов обрабатывать. Только дай. Он и после войны бегал словно ужаленный по бабам да по вдовам. Так уж волочился — всюду его хватало:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Я, пожалуй, не ошибусь, если скажу, что все наши деревни ощущают притяжение больших городов. Оно распространяется на сотни километров, и люди из окрестных деревень и небольших райцентров, словно потревоженные магнитом, едут туда и на заработки, и в гости, и на праздники. Там собралось уже много односельчан, много родствен-
ников — они работают и на заводах, и в магазинах, и в милиции,— там неожиданно можно встретить на улице знакомого человека и не удивиться этому. С увеличением расстояния притяжение ослабевает, и где-то дальше, за невидимой межою, уже побеждает притяжение другого города. Оттуда люди едут в новый город — совсем в противоположную сторону.
Житьково, хотя оно и находится далеко от Ленинграда, крепко держится ленинградского притяжения. Там собралось уже много житьковцев, они принимают каждого нового односельчанина, как родственника, помогают найти ему работу, дают хоть временный, но все же приют в своих не очень просторных квартирах и комнатках.
Кое-кто, правда, едет в Витебск, в Минск, а то, как Андрей, и в Таллин, однако самый житьковский город — все же Ленинград.
Вот и Слава вчера был в Ленинграде, а сегодня уже в Житькове...
Слава быстро идет за коровой. Когда он миновал Шибекову хату, распахнулись ворота и из них вышел сначала Павел, а за ним — и корова. Генерал был босиком, в клетчатой сорочке — как будто и не раздевался еще. Он шел впереди, держал прутик назад, и корова, будто за веревкой, шла за этим прутиком. Потом Павел пропустил корову вперед, легонько стал стегать ее по круглым бокам, и та неохотно, но все же побежала. Они догнали Славу, и генерал, поздоровавшись с ним за руку, наверное, попросил: «Гони и мою», а сам остановился, поднял руку и помахал мне, здороваясь,— думал, видимо, что слов не услышу.
Славка, не догнав коров с десяток каких-то метров, оставил их возле Дорохвеева фундамента (потом они сами собьются в стадо), подошел ко мне и как-то порывисто подал руку — даже не подал, а всунул ее в мою:
— Здоров, старик!
— Здоров, молодой!
— А где же твой кнут?
Я показал длинный лозовый прут.
— Нет, это не поможет. Это тебе не студенты — разбегутся. Их экзаменом не запугаешь. Сходи у моего отца возьми кнут. На завалинке лежит.
— Хорошо, хорошо, возьму. А когда это ты появился?
— Да вечерним приехал. И вечерним уезжаю. Сегодня же заберу Зойку с малышом и — ту-ту! Будь здорово, Житьково! Ну ладно. Я побежал — досыпать свое. А то, пони-
маешь, поздно приехал, пока с отцом поговорил, пока с Сыном выпил... Что?.. Тьфу ты черт! Вот видишь, уже и заговариваюсь от недосыпания — пока с сыном поговорил, пока с отцом выпил... Да ты и сам, видно, понял.
— А чего тебя так рано вспороли?
— Я сам встал. Не подумай, что мои старики не дают гостю поспать — корову выгонять подняли...
И побежал обратно. Я только успел заметить, что Славка отпустил белые, пшеничные усы.
Когда Слава впервые привез в Житьково свою небольшую ростом, кругленькую, пухленькую и смелую на язык жену, Тимохе она не понравилась. Если мать спрашивала его про невестку, морщился и только махал рукой:
— Ай, Надежа, какие они теперь невестки! Она только и делает, что руки моет. Хлеба отрежет — руки моет, ложку подаст — руки моет, молока из крынки нальет — опять руки моет. А руки такие тонюсенькие. Возьмется выкручивать какую-нибудь тряпку, так страшно делается — вот-вот переломятся.
Но это было только поначалу, теперь же он, кажется, смирился с невесткой и так привык к ней и к внуку, что даже уговаривал Зойку пожить хотя бы еще неделю в Житькове. Теперь он перед всеми нахваливает свою невестку: «О, она, брат, у моего хозяйка. Уж так любит вязать. Пока ждала ребенка, чего только не понавязала для него — и шапочек, и шмапочек».
У Тимохи всегда вот так — как и с тем же Раником.
Тимоха уговаривал невестку побыть еще немного, а Воль-ка молчала. Она и за своими детьми не очень-то присматривала, потому и с внуками не хотела нянчиться. И раньше, когда бабы говорили ей в поле: «Погоди, погоди, напекла детей, вот навезут они внуков тебе, и никуда не денешься — будешь с ними сидеть, как на пенсию пойдешь»,— она даже злилась: «Нет уж, не дождутся. Может, я погулять хочу на пенсии. Наряжусь, губы накрашу и — на танцы. Или хоть просто на лавочке в шелках посижу. Может, своего Тимоху из кустов выманю. А может, и чужого кого».
Женщины не удивлялись этому. Они — правда, когда Кагадеихи не было — только плечами пожимали:
— А что ей, Вольке, доставалось? Она только и знала, что рожать детей. А сама ни пеленок, ни зыбок, ни сосок — ничего не знала. Все Проскутка, Тимохина мать, пока жива была, по дому делала. Совсем сгорбилась, таская воду, а они хоть бы ведро когда поднесли...
В Тимохином дворе забренчали ведра — тетка Волька пошла к кринице за водой: как умерла Проскутка, эту работу приходится делать ей самой.
Я не понимал, почему тетке Вольке так не нравилось растить детей. Ведь работала она всегда трудно и по-мужски споро — будто за троих. «Огонь ее знает, эту Вольку,— как-то утром, подавая завтрак на стол, говорила мать.— Вот уж здоровая так здоровая. Она вон сразу и печь топит, и отаву косит, и коров пасет». И действительно, только что, кажется, она в огороде была, а уже, смотришь, из Азери-чина едет; только что гостила у Славы в Ленинграде, а уже, смотришь, из Грукова вино несет.
За моей спиной послышался шорох. Его ни с чем не спутаешь — так шуршит шершавый, будто наждак, коровий язык по росистой траве, срываемой у самого корня. Оглянулся. В табун идет Галашкина рябая, как военная плащ-палатка, корова. А около угла изгороди у самого Моха — лощины, заросшей кустами ольшаника,— стоит Миколай, Галашкин сын. Засунув руки глубоко в карманы штанов, он из-под кепки, надвинутой почти на самые глаза, щурясь, смотрит в мою сторону и курит — папироска, видимо, приклеилась к губе и дымит ему прямо в нос.
Наверно, смотреть ему против солнца плохо, однако руки из карманов, чтобы заслониться, он не вынимает — лень. Миколай перегнал корову через Мох, пугнул ее, и она сама побежала в стадо.
Галашка со своим сыном появилась в Вархах, деревне, что стоит впритык к Житькову, не так давно. Сначала, правда, она приехала одна. Прослышала, что старый одноногий Денис, несмотря на свои семьдесят лет, пошел в примаки, продает хату, и приехала торговаться. Торговаться особенно не пришлось, так как Денис уже несколько лет жил у новой жены в Лахах, а хата стояла пустая. Правда, Денисов огород пока что засевал сын Сашка. «А что ему, твоему Сашке,— говорили о нем житьковские женщины.— Он же здоров как бык — может не то что два, а и пять огородов обрабатывать. Только дай. Он и после войны бегал словно ужаленный по бабам да по вдовам. Так уж волочился — всюду его хватало:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46