ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ты, может, подумал тогда про нас: «Вот какие злопамятные, черти...» А думаешь, мы бы его за стол с собой не посадили, будь он, Галашонок этот, человеком? А то ведь они с Ручалем понатворили тут в войну. Да вот и теперь он, видишь, особенно не стыдится. Позавчера прибегает ко мне утречком Мотя и чуть не плачет: «Тимоха, кто-то все Мои помидоры обобрал. Они ведь уже краснобокие были, я же их спелила дочушке моей с зятем». Пошел я к ней в огород, посмотрел, а и правда — помидорник зеленый стоит, рогульками подпертый, аккуратненький такой, а помидоров нету. А на земле большие следы от сапог. Я тогда и говорю Моте: «Оно, Мотя, кому же из житьковцев твои помидоры нужны? Видно, только один такой человек голодающий есть, да и тот в Вархах живет». А она стоит и плачет. Насилу успокоил: «Да брось ты, говорю, Мотя! А то ты по этой помидорине больше горюешь, чем Цытнячиха когда-то по корове, которую громом убило».
Он передохнул и, повернувшись, умостился поудобнее между корней.
Когда Кагадей говорил про Мотю, голос его обычно менялся. Рассказывали, у них в молодости были даже какие-то свои тайны —- Волька гонялась тогда за ними с хворостиной, ругалась с Мотей и следила, чтобы бригадир не посылал их вместе на работу. А еще поговаривали, будто Мотина Зина —его, Кагадеева, дочь. Однако он вел себя теперь ровно, одинаково со всеми, не давал никакого повода для сплетен, и нельзя было понять, правда это или нет.
— Мне он, Юра, тоже наплевал в душу, Галашонок этот. Вместе со своим дядькой. Приходит как-то к нам домой полицай один млынаревский, совсем еще пацан,— с винтовкой, в патронташах — и спрашивает у Вольки: «А Тимоха дома?» Видишь, я ему уже как бы ровня, будто мы с ним вместе погонялку катали—«Тимоха»... А я тогда как раз только из плена пришел. Ну, Волька и говорит: «Дома».— «Зови его сюда». Я вышел. А во дворе Галашонок Стоит. «Так что ты, Кагадей, говорил про меня?» — «Ничего, Миколай»,— отвечаю. А рядом с ним — Ручаль, дядька, значит, покачивается, уже изрядно-таки пьян, в землю смотрит и сквозь зубы бубнит: «Говорил».— «Да что я, Лександ-ра, скажи, говорил?»—«Ты говорил, что Микола й вор, карманник, пьяница...» А пацан возле меня стоит, тоже крепко пьяный, дулом винтовки так вот под носом у меня
водит — я даже чувствую холодок железа — и палец на кур-ке держит. И тоже говорит: «Будешь знать, как наговаривать на полицейскую семью». А у самого — по собаке изо рта валится. Галашонок походит-походит вокруг нас, потом подойдет, вот так вот рукой ударит по дулу — оно и опустится немного ниже. Вижу я, у кого винтовка — у того и власть. Я и говорю: «Миколай, все же мы люди, давай спокойно разберемся, кому я говорил такое». Вижу, у него, хоть тоже пьян, в голове что-то зашевелилось. Посмотрел он на Ручаля да и спрашивает: «А и правда, дядька, кому он говорил?» А пацан опять дулом у моего носа водит. «Марфе из Авдейкова говорил»,—отвечает Ручаль, а на шее от злости аж желвак у него ходит. «Поехали туда, разберемся»,— скомандовал Галашонок. Они были на велосипедах вдвоем — сели и поехали. А мы с Ручалем по кустам, значит, идем. «Так что ты, Лександра, хочешь от меня, скажи? — начинаю я, видя, что, не ровен час, захотят — застрелят, и все тут тебе — и суд, и право.— Ну, к примеру, выгнал я этой самогонки, ну не позвал тебя, так мы же могли разобраться и по-соседски. А зачем же ты так?» — «Так тебе, комиссару, и надо». Идем дальше. Вижу, костерок на полянке горит. И поверишь ли, так захотелось посидеть около него, угольки поворошить — Почувствовал, что, может, й в последний раз его вижу. А мы по кустам зыб а емся. Оно, Юра, можно было бы и сигануть в те кусты и убежать—никто бы меня нигде не нашел,— но нельзя: понимаю, если убегу, семью эти злыдни вырежут. «Попомни мое слово, Лександра,— говорю ему,—жисть моя, вижу я, на волоске висит: застрелите вы меня сегодня. Но через гол или через десять застрелят и тебя. Й сам будешь лежать там, где и я, до-тявкаешься и ты». А он только молчит да сопит.
На елку, под которой сижу я, прилетела какая-то вертлявая птичка. Она шуршала чем-то в еловых лапках — на меня только сыпались сухие сучки, хвоя да коринки.
— Приходим мы, значит, в Авдейково. А Марфа там уже убивается, плачет: «Я ничего не слыхала, я ничего не знаю, Тимоха мне ничего не говорил —я и Тимоху вашего с тех пор, как он Переехал в Житьково, не видела..;»» Галашонок хоть пьяным-пьяненький, да, видно, что-то смикитил и повернулся к Ручалю: «Ты, дядька, иди спать, а ты, Тимоха,— и взглянул на меня,— иди домой и не бойся». Сами сели на велосипедъг и поехали.
Тимоха затянулся, проглотил Дым и опять заговорил:
— Я вот, Юра, ненавижу фашистов, но еще больше не люблю предателей. Пусть уж те — звери, им ведь все чужое, а ты же, злодюга, свой человек, в кого ты стреляешь?! Оно ж и фашисты расстреливали их. Говорили: коль ты своих предал, то, если представится случай, предашь и их, чужаков.
Тимоха в несколько поспешных затяжек докурил, не вынимая изо рта, папиросу, бросил окурок в ямочку, выбитую сапогом.
— А Ручаль такой же ехидный был. Вот любил на людей доносить. Он же и на тестя твоего писал. А еще до войны, до того как Ласимович стал председателем, они с Ручалем вместе работали. Ручаль — председателем, а твой тесть — бухгалтером. Ну и чмыхал тогда носом Ручаль: все к Апанасу по делу идут, а не к нему, хотя он и председатель, главный. Вот он и разозлился на твоего тестя. Ручаль скользкий был. В глаза Так, кажется, и без масла куда хочешь залезет, а за глаза — как змея. Тестю твоему говорил: «Ты уже, Апанаска, садись на мое место и правь и за меня, и за себя...» А потом видишь что делал....
Тимоха поднялся — сначала повернулся на бок, затем оперся на хвою руками и уж потом встал, сплюнул на окурок, все еще дымившийся в ямочке, и всмотрелся куда-то в даль — туда, за елки, за ольшаник, за пригорки. Сухой, скрюченный листок выпал из усов и, кружась, тихо опустился возле его ног.
— Он и на Наина, на немца этого, доносил фашистам: «Как это так, не пойму я,— он просит у людей, будто нищий, а не отбирает». И самого Наина учил: «Ты ж отбирай». А тот: «Наин» — и только.
Кагадей взял топор, заткнул его за ремень, которым была перетянута фуфайка.
— А ты знаешь, где Наинова могилка? — взглянул он на меня.
— Нет.
— Пойдем, я тебе покажу.
И Тимоха зашагал, переваливаясь по-утиному с ноги на ногу. Я пошел за ним, стараясь попадать след в след.
— На том месте, куда мы с тобой идем, до войны стояла деревня Высокое. Была она, Юра, небольшая — дворов, может, десять всего, стояла на пригорке, почти что в лесу. Ну, партизаны в ней часто бывали. Вот однажды по весне и приехали фашисты карать Высокое смертью. Понимаешь, солнце светит, птицы поют, а люди
голосят. Жутко! Я-то сам не слышал, мне потом рассказали это.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46