.. Вижу, ты мужик что надо, потому и отважился я свалить, как ты изволил выразиться, свою грязь в чужую выгребную яму.— И, не дожидаясь ответа, Марма продолжал свою исповедь: — Столько лет я прожил один! Вокруг люди, а я все равно один. Своей собственной жене и той довериться не мог — обставила она меня. Я даже слезинки не проронил, когда она умерла. Закрылся в комнате, встал перед зеркалом и давай хохотать как сумасшедший. Страшно счастливы оба Мармы были — я и тот, второй, в зеркале. Но долго ли может человек разговаривать с самим собой? Мыслями делиться, советами, проблемы решать? Верить только себе? Самому себе доверять свои тайны? Возвышать себя самого и самого себя унижать? Учить себя и учиться у себя? Ведь это какой-то духовный онанизм, Унте! Хотя ты и сжился с ним, но никогда не откажешься — подвернись случай — от настоящего, не воображаемого удовольствия, как и от женского тела. Ну, как? Теперь ты меня понял?
Марма поднял голову, выпрямился, словно эта мысль позволила ему наконец почувствовать истинную ценность человека. Но Унте и след простыл. Только двери в большую комнату бани были настежь распахнуты, зияли, как яма, и ветер уныло шумел за окном, упиваясь нескончаемой пляской умерших осенних листьев.
VI
Салюте была в ярости: мало того что несколько дней подряд пил-гулял, деньги транжирил, он еще, видите ли, домой с пустыми руками вернулся. Ну и дружки же у тебя, ничего не скажешь: не только пропили твои в поте лица заработанные рубли, но и не погнушались обокрасть.
Унте молчал, сжав кулаками пустую голову и стараясь вспомнить, где он в последний раз видел свой чемоданчик Кажется, там, у этой толстой бабы, жарившей котлеты, он показывал ее пострелятам купленные ботинки, а потом — карусель каких-то лиц, каких-то впечатлений. Но кто же эта толстуха, черт бы ее подрал? Невестка Моти Мушкетника? Или старуха этого недотепы Сартокаса? А может, пани Зузана, перебравшаяся сюда в прошлом году с мужем и двумя детьми с Виленщины, ибо и к ним, если память не изменяет, он тоже заходил. Нет, нет, не разберешь: выпил столько, что все толстухи казались на одно лицо, как бутылки из-под водки. Ох, ох, сущие муки ада за несколько дней обманчивой свободы! Урок! Страшный, суровый урок! Больше в рот ни капли, ни капельки! Аминь.
Чемоданчик нашелся вечером: принес его Альбертас Гайлюс. Только коробка с ботинками пропала, а так все было в целости и сохранности. Правда, помято, скомкано, но не тронуто. Это мне спасибо скажи, хвастался Альбертас, я сберег. Унте краснел, воротил нос в сторону, словно кто-то поддел вилами навоз; вот оно что: оказывается, он и у Гайлюса побывал, хоть провались от стыда сквозь землю!
Всему колхозу свою пьяную рожу показал, бесилась Салюте. А отец тяжело вздыхал, закрывая ладонями затуманенные глаза, и ни слова... Эта постылая тишина действовала на Унте сильнее, чем самые суровые упреки. По сравнению с ней даже слезы, которые обильно проливал по пропавшим ботинкам младшенький, казались сущим пустяком.
Однако, когда утомленный от возлияний мозг понемногу прояснился, Унте засуетился, задвигался, с трудом собирая невеселые мысли. Он понял, что на этом его неприятности не кончаются. Самое скверное то, что он вчера пропустил репетицию хора — последнюю перед концертом намеченным на будущую субботу в Епушотасе. Тридцати человек ждали его и не дождались... Здорово он их подвел. А оправданий никаких. Ежели бы его внезапно, скажем, какая-нибудь хворь уложила, тогда другое дело. Увы, ангел смерти не шелестит над тобой крылами, так что приготовься, брат, выслушать слова возмущения всего дружного коллектива, как, скорее всего, выразится товарищ Юркус, директор Дома культуры. Но хуже всего то, что об этом узнает Юргита. Ах, какой стыд, какой позор! За все время пьянки он ни разу не забыл про Юргиту. Она то и дело мелькала перед его осоловелыми глазами, как луч солнца, не надолго, на миг озаряющий затянутое грозовыми облаками небо и снова гаснущий, и тогда наступала кромешная тьма. Однако за этот короткий миг Унте успевал увидеть себя — ничтожного, жалкого, барахтающегося в непролазной трясине, из которой он может выбраться только чудом. Грязь, повсюду грязь... Весь он вывалялся в зловонной тине, с ног до головы. Даже душа и та заляпана грязью... И мысли, и чувства... Не сыщешь местечка, где бы он мог приклонить голову и не запятнаться. Разве он — оплевавший себя, ставший всеобщим посмешищем — имеет право думать о Юргите?
«Дернул же меня черт поехать в Вильнюс, к этому космическому мудрецу. Ведь с него все и началось».
Но, как ни пытался он свалить вину на брата, все равно не мог найти себе оправдания. Что за проклятый характер! Из-за каждой мелочи вспыхивает как спичка. Вместо того чтобы вовремя погасить, швыряет головешки в солому и разжигает пожар...
Посреди недели Саулюс Юркус, директор Дома культуры, зашел к Гиринисам и увидел, как Унте без дела слоняется по усадьбе. Юркус долго обеими руками ерошил густую — лопаткой — бороду, щурил веснушчатые веки и ждал, пока в его душе уймется злость, подавляемая величайшими усилиями воли, но злость не только не улеглась, но, наоборот, при виде виновника всех тягот, испытываемых хором, вспыхнула с новой силой.
— Ну что, вернулся с гастролей?— заговорил он так гневно, что рыжая всклокоченная борода запылала как факел.— Где же твой лавровый венок?
— Нечего тут...— буркнул Унте.— Что было, то было, не вырубишь...
— Хорошо, что ты можешь так, без всяких угрызений. Для тебя это все равно что высморкаться. Высморкался —
и снова за свое. А совесть твоя, позволь спросить, где? Сознательность? Чувство ответственности? Ведь концерт на носу, а ты совсем не готов и срываешь нам программу. Мы из-за тебя перед всем Епушотасом осрамимся.
— Знаю, знаю...— не произнес, а простонал Унте.— И у меня душа болит. И, может, больше, чем ты думаешь.
— Болела бы, таких фокусов не выкидывал бы. Тебе просто-напросто сознательности не хватает, товарищ Анта-нас. Страна штурмует новые высоты, а ты как жук по краям болота ползаешь. Где твой энтузиазм? Где твой полет? Когда все борются...
— И я боролся, пока осенний сев не закончили. Весна придет — и снова на борозду со всеми. Хлеб даром не ем, нечего меня упрекать.
— Вот ты уже и петушишься! Не любишь критику нисколечко и в суть не вникаешь. Советский человек борется за свое будущее не только производственными средствами, используя могучую технику, но и песней, музыкой. Искусство — наши крылья, оно вдохновляет на новые подвиги. А ты — осенний сев, товарищ Антанас... Как же можно так все опошлить?
— Много ли там с песней навоюешь,— раздраженно бросил Унте. Он не выносил назиданий Юркуса, почерпнутых из газет.— На одной песне пшеницу не вырастишь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
Марма поднял голову, выпрямился, словно эта мысль позволила ему наконец почувствовать истинную ценность человека. Но Унте и след простыл. Только двери в большую комнату бани были настежь распахнуты, зияли, как яма, и ветер уныло шумел за окном, упиваясь нескончаемой пляской умерших осенних листьев.
VI
Салюте была в ярости: мало того что несколько дней подряд пил-гулял, деньги транжирил, он еще, видите ли, домой с пустыми руками вернулся. Ну и дружки же у тебя, ничего не скажешь: не только пропили твои в поте лица заработанные рубли, но и не погнушались обокрасть.
Унте молчал, сжав кулаками пустую голову и стараясь вспомнить, где он в последний раз видел свой чемоданчик Кажется, там, у этой толстой бабы, жарившей котлеты, он показывал ее пострелятам купленные ботинки, а потом — карусель каких-то лиц, каких-то впечатлений. Но кто же эта толстуха, черт бы ее подрал? Невестка Моти Мушкетника? Или старуха этого недотепы Сартокаса? А может, пани Зузана, перебравшаяся сюда в прошлом году с мужем и двумя детьми с Виленщины, ибо и к ним, если память не изменяет, он тоже заходил. Нет, нет, не разберешь: выпил столько, что все толстухи казались на одно лицо, как бутылки из-под водки. Ох, ох, сущие муки ада за несколько дней обманчивой свободы! Урок! Страшный, суровый урок! Больше в рот ни капли, ни капельки! Аминь.
Чемоданчик нашелся вечером: принес его Альбертас Гайлюс. Только коробка с ботинками пропала, а так все было в целости и сохранности. Правда, помято, скомкано, но не тронуто. Это мне спасибо скажи, хвастался Альбертас, я сберег. Унте краснел, воротил нос в сторону, словно кто-то поддел вилами навоз; вот оно что: оказывается, он и у Гайлюса побывал, хоть провались от стыда сквозь землю!
Всему колхозу свою пьяную рожу показал, бесилась Салюте. А отец тяжело вздыхал, закрывая ладонями затуманенные глаза, и ни слова... Эта постылая тишина действовала на Унте сильнее, чем самые суровые упреки. По сравнению с ней даже слезы, которые обильно проливал по пропавшим ботинкам младшенький, казались сущим пустяком.
Однако, когда утомленный от возлияний мозг понемногу прояснился, Унте засуетился, задвигался, с трудом собирая невеселые мысли. Он понял, что на этом его неприятности не кончаются. Самое скверное то, что он вчера пропустил репетицию хора — последнюю перед концертом намеченным на будущую субботу в Епушотасе. Тридцати человек ждали его и не дождались... Здорово он их подвел. А оправданий никаких. Ежели бы его внезапно, скажем, какая-нибудь хворь уложила, тогда другое дело. Увы, ангел смерти не шелестит над тобой крылами, так что приготовься, брат, выслушать слова возмущения всего дружного коллектива, как, скорее всего, выразится товарищ Юркус, директор Дома культуры. Но хуже всего то, что об этом узнает Юргита. Ах, какой стыд, какой позор! За все время пьянки он ни разу не забыл про Юргиту. Она то и дело мелькала перед его осоловелыми глазами, как луч солнца, не надолго, на миг озаряющий затянутое грозовыми облаками небо и снова гаснущий, и тогда наступала кромешная тьма. Однако за этот короткий миг Унте успевал увидеть себя — ничтожного, жалкого, барахтающегося в непролазной трясине, из которой он может выбраться только чудом. Грязь, повсюду грязь... Весь он вывалялся в зловонной тине, с ног до головы. Даже душа и та заляпана грязью... И мысли, и чувства... Не сыщешь местечка, где бы он мог приклонить голову и не запятнаться. Разве он — оплевавший себя, ставший всеобщим посмешищем — имеет право думать о Юргите?
«Дернул же меня черт поехать в Вильнюс, к этому космическому мудрецу. Ведь с него все и началось».
Но, как ни пытался он свалить вину на брата, все равно не мог найти себе оправдания. Что за проклятый характер! Из-за каждой мелочи вспыхивает как спичка. Вместо того чтобы вовремя погасить, швыряет головешки в солому и разжигает пожар...
Посреди недели Саулюс Юркус, директор Дома культуры, зашел к Гиринисам и увидел, как Унте без дела слоняется по усадьбе. Юркус долго обеими руками ерошил густую — лопаткой — бороду, щурил веснушчатые веки и ждал, пока в его душе уймется злость, подавляемая величайшими усилиями воли, но злость не только не улеглась, но, наоборот, при виде виновника всех тягот, испытываемых хором, вспыхнула с новой силой.
— Ну что, вернулся с гастролей?— заговорил он так гневно, что рыжая всклокоченная борода запылала как факел.— Где же твой лавровый венок?
— Нечего тут...— буркнул Унте.— Что было, то было, не вырубишь...
— Хорошо, что ты можешь так, без всяких угрызений. Для тебя это все равно что высморкаться. Высморкался —
и снова за свое. А совесть твоя, позволь спросить, где? Сознательность? Чувство ответственности? Ведь концерт на носу, а ты совсем не готов и срываешь нам программу. Мы из-за тебя перед всем Епушотасом осрамимся.
— Знаю, знаю...— не произнес, а простонал Унте.— И у меня душа болит. И, может, больше, чем ты думаешь.
— Болела бы, таких фокусов не выкидывал бы. Тебе просто-напросто сознательности не хватает, товарищ Анта-нас. Страна штурмует новые высоты, а ты как жук по краям болота ползаешь. Где твой энтузиазм? Где твой полет? Когда все борются...
— И я боролся, пока осенний сев не закончили. Весна придет — и снова на борозду со всеми. Хлеб даром не ем, нечего меня упрекать.
— Вот ты уже и петушишься! Не любишь критику нисколечко и в суть не вникаешь. Советский человек борется за свое будущее не только производственными средствами, используя могучую технику, но и песней, музыкой. Искусство — наши крылья, оно вдохновляет на новые подвиги. А ты — осенний сев, товарищ Антанас... Как же можно так все опошлить?
— Много ли там с песней навоюешь,— раздраженно бросил Унте. Он не выносил назиданий Юркуса, почерпнутых из газет.— На одной песне пшеницу не вырастишь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150