Но когда Юргита, которой затянувшийся монолог подруги надоел, попросила передать привет ее мужу, Инеза вдруг зарыдала в голос. Развелась. Взгляды на жизнь не совпали... Как и с первым.
Юргита попрощалась, подумав про себя, что Инеза охотно отдала бы все завоеванные у мужчин свободы за одно ласковое прикосновение любимого.
Нет, нет, не дай бог быть на ее месте! И свобода у нее мнимая, и к тому же нелюбима. А главное — сама никого не любит. Юргита вспомнила свой вчерашний разговор по телефону с домом. Казалось, говорила не по простому, а по видеотелефону и видела обоих — большого и малого, и на сердце было тепло-тепло, словно Лютаураса она обнимала, а сама прижималась к Даниелюсу. Есть ли на свете лучшее
убежище от всех невзгод, чем твоя семья! Она шла по улице, не оглядываясь, мимо проходили люди, проплывали дома, витрины магазинов, но Юргита ничего не видела, как бы ослепленная тихой радостью.
Потому, наверно, когда она наткнулась на кассы азроф-лота, остановилась и решила, что лучше всею купить билет заранее. На вопрос же кассирши — вам на сегодня? — Юр-гита, сама того не почувствовав, кивнула.
И вот она улетает, оставив пригорюнившихся родителей, не побывав на спектакле, не побродив по улочкам Старого города, не забежав и на минутку к брату Даниелю-са Повиласу. Домой! Скорей домой!
...Звездная летняя ночь сгустилась под крылом идущего на посадку самолета. Мелькнула луна и тут же скрылась, словно мяч, который сильным ударом послали на другую половину поля. Вдали, на горизонте, замерцала цепочка огней. Епушотас! Как хорошо, что среди этих огней есть и твой — стосковавшийся, ждущий...
Юргита быстро сбегает по трапу и бросается к неказистому зданию аэропорта, подбегает к телефону-автомату, почувствовав тревогу. Переминается с ноги на ногу, не может дождаться, пока удобно устроившийся в будке парень кончит любезничать со своей подружкой. Все! Слава богу!
Дрожа от нетерпения, Юргита хватает трубку. Алюте. Сразу же после первого звонка. Словно сидела у аппарата и ждала.
— Дорогуша, родненькая!— выдыхает она в трубку, сразу и не сообразив, что хозяйка звонит из Епушотаса, а не из Вильнюса.— Как хорошо! Господи, господи...
— Что случилось?— кричит Юргита, и губы ее сковывает волнение.— Говори яснее. Что случилось?
— Товарища секретаря... хозяина...— хрипит Алюте, проглатывая слова, и в трубке слышно, как она захлебывается слезами.
IV
Что это с ним?
Растерянный и испуганный, он смотрит на черную стену мрака. Чья-то рука-невидимка режет ее ножом, словно толстый ватный занавес, и в проступающем проеме открывается белый, подернутый туманом луч с белыми, копошащимися на нем существами... «Больница... Я в больнице...»— наконец понимает он. И этой единственной вспышки мысли достаточно, чтобы сознание прояснилось и, утомленное первым впечатлением, снова затуманилось и погрузило его в небытие. Потом, как бы сквозь сон, он улавливает чьи-то голоса, но не уверен, не бредит ли. Один голос ему очень хорошо знаком, но чей он? Тут же его заглушает другой, скорее всего — доктора («Нельзя, товарищ Гиринене. Еще нельзя...»). А... теперь все ясно: Юрги-та! Ватный занавес опускается, отделяя его от белой мглы с такими же белыми существами. И когда наконец они снова появляются — на этот раз уже не во мгле, а на светлом фоне палатной стены, выпуклые, яркие, осязаемые,— он страдальчески зажмуривается, как бы ослепленный солнцем. Неужто и вправду жив?.. Жив! Даниелюс чувствует, как кто-то притрагивается к его щеке прохладной ладонью, как чей-то приглушенный добрый голос настойчиво расспрашивает о самочувствии. Он отвечает, не открывая глаз. Скорей бы они убрались из палаты: во всем теле страшная усталость, хочется провалиться в вязкую тьму и спать, спать...
— Оставьте меня в покое...
Они вполголоса обмениваются какими-то фразами — двое мужчин и одна женщина — и выходят из палаты.
— Дела идут на поправку,— бросает один из них на ходу,— еще несколько дней, и вы будете на ногах.
«Знаю. Эти слова вы повторяете каждому, пока тот не сыграет в ящик------------Ну, чего я, в самом деле, злюсь на тех, кому должен в ноги поклониться?»
Даниелюс лежит пристыженный, ругает себя, неблагодарного, и никак не может отделаться от странного чувства отчуждения. На стене напротив кровати — зеркало. Он видит его верхнюю часть. Приподняться бы на локтях и посмотреться бы в него — неужто это и вправду я? Но он только чуть приподнимается и тут же падает на подушку, аж в глазах темно. Нет, нечего и пытаться. Но это не очень его огорчает, он ощупывает себя насколько может,— бока, забинтованную голову,— пробует пошевелить ногами. В порядке. Только правая ниже колена вся горит, тяжелая, словно горячими камнями обложена. Неужто перелом? Касается ее пальцами здоровой ноги. Да, гипс...
Даниелюс чуть не плачет от досады. Теперь сомненья нет — несчастье! Угодил, как слепой в колодец. Он силится вспомнить, как все произошло, но в сознании мелькают какие-то отдельные картины, расплывчатые, неяркие, разрозненные, хоть убей, не выстраиваются они в одну цепь,
по которой можно бы восстановить все, что случилось Андрюс Стропус куда-то бежит, кричит как сумасшедший! Истерически вопит какая-то женщина. Чьи-то по-волчьи оскаленные зубы, глаза. Глаза вроде бы людей, но в них звериная ярость, не от голода, а от ненависти к таким же, как они, людям. За глотку — и кончено! Тебя позорно сбили с ног, с грязью смешали твое человеческое достоинство, тебе долго зализывать свои телесные и душевные раны, а они по отбытии срока вернутся домой и примутся за то же самое. А все потому, что мы гуманисты, потому, что благородные, верим в торжество добра, потому, что совесть не позволяет нам раздавить клопа сразу, без размышления, мы непременно должны подержать его взаперти, пока не оголодает, а потом отпустить, чтобы вдоволь напился крови, и только тогда его, разбухшего, снова упечь за решетку!
— Таких расстрелять мало,— слышится чей-то голос из толпы.— Привязать бы к столбу на площади, как в старину, и жилу за жилой, пока не подохнет...
— Истинная правда,— отзывается Пирсдягис и, наверное, в десятый раз принимается со всеми подробностями рассказывать, как зашел утром к Гайлюсу и нашел их обоих, несчастных, мертвыми.
Даниелюс пытается отделаться от этой страшной картины, беспомощно цепляясь взглядом за белые стены палаты, но никак не может уцепиться и, как ни старается отвлечься, все равно возвращается к тому, что случилось. «Ведь немного нужно было, чтобы и со мной то же самое... Чтобы та же рука... да, та же... Только, может, под другим именем — Разорителя, Опустошителя, Зверя...» Юозас Гайлюс смотрит на ту руку остекленевшим от ужаса взглядом. На ноги свален шкаф — дверцы болтаются, все перерыто.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
Юргита попрощалась, подумав про себя, что Инеза охотно отдала бы все завоеванные у мужчин свободы за одно ласковое прикосновение любимого.
Нет, нет, не дай бог быть на ее месте! И свобода у нее мнимая, и к тому же нелюбима. А главное — сама никого не любит. Юргита вспомнила свой вчерашний разговор по телефону с домом. Казалось, говорила не по простому, а по видеотелефону и видела обоих — большого и малого, и на сердце было тепло-тепло, словно Лютаураса она обнимала, а сама прижималась к Даниелюсу. Есть ли на свете лучшее
убежище от всех невзгод, чем твоя семья! Она шла по улице, не оглядываясь, мимо проходили люди, проплывали дома, витрины магазинов, но Юргита ничего не видела, как бы ослепленная тихой радостью.
Потому, наверно, когда она наткнулась на кассы азроф-лота, остановилась и решила, что лучше всею купить билет заранее. На вопрос же кассирши — вам на сегодня? — Юр-гита, сама того не почувствовав, кивнула.
И вот она улетает, оставив пригорюнившихся родителей, не побывав на спектакле, не побродив по улочкам Старого города, не забежав и на минутку к брату Даниелю-са Повиласу. Домой! Скорей домой!
...Звездная летняя ночь сгустилась под крылом идущего на посадку самолета. Мелькнула луна и тут же скрылась, словно мяч, который сильным ударом послали на другую половину поля. Вдали, на горизонте, замерцала цепочка огней. Епушотас! Как хорошо, что среди этих огней есть и твой — стосковавшийся, ждущий...
Юргита быстро сбегает по трапу и бросается к неказистому зданию аэропорта, подбегает к телефону-автомату, почувствовав тревогу. Переминается с ноги на ногу, не может дождаться, пока удобно устроившийся в будке парень кончит любезничать со своей подружкой. Все! Слава богу!
Дрожа от нетерпения, Юргита хватает трубку. Алюте. Сразу же после первого звонка. Словно сидела у аппарата и ждала.
— Дорогуша, родненькая!— выдыхает она в трубку, сразу и не сообразив, что хозяйка звонит из Епушотаса, а не из Вильнюса.— Как хорошо! Господи, господи...
— Что случилось?— кричит Юргита, и губы ее сковывает волнение.— Говори яснее. Что случилось?
— Товарища секретаря... хозяина...— хрипит Алюте, проглатывая слова, и в трубке слышно, как она захлебывается слезами.
IV
Что это с ним?
Растерянный и испуганный, он смотрит на черную стену мрака. Чья-то рука-невидимка режет ее ножом, словно толстый ватный занавес, и в проступающем проеме открывается белый, подернутый туманом луч с белыми, копошащимися на нем существами... «Больница... Я в больнице...»— наконец понимает он. И этой единственной вспышки мысли достаточно, чтобы сознание прояснилось и, утомленное первым впечатлением, снова затуманилось и погрузило его в небытие. Потом, как бы сквозь сон, он улавливает чьи-то голоса, но не уверен, не бредит ли. Один голос ему очень хорошо знаком, но чей он? Тут же его заглушает другой, скорее всего — доктора («Нельзя, товарищ Гиринене. Еще нельзя...»). А... теперь все ясно: Юрги-та! Ватный занавес опускается, отделяя его от белой мглы с такими же белыми существами. И когда наконец они снова появляются — на этот раз уже не во мгле, а на светлом фоне палатной стены, выпуклые, яркие, осязаемые,— он страдальчески зажмуривается, как бы ослепленный солнцем. Неужто и вправду жив?.. Жив! Даниелюс чувствует, как кто-то притрагивается к его щеке прохладной ладонью, как чей-то приглушенный добрый голос настойчиво расспрашивает о самочувствии. Он отвечает, не открывая глаз. Скорей бы они убрались из палаты: во всем теле страшная усталость, хочется провалиться в вязкую тьму и спать, спать...
— Оставьте меня в покое...
Они вполголоса обмениваются какими-то фразами — двое мужчин и одна женщина — и выходят из палаты.
— Дела идут на поправку,— бросает один из них на ходу,— еще несколько дней, и вы будете на ногах.
«Знаю. Эти слова вы повторяете каждому, пока тот не сыграет в ящик------------Ну, чего я, в самом деле, злюсь на тех, кому должен в ноги поклониться?»
Даниелюс лежит пристыженный, ругает себя, неблагодарного, и никак не может отделаться от странного чувства отчуждения. На стене напротив кровати — зеркало. Он видит его верхнюю часть. Приподняться бы на локтях и посмотреться бы в него — неужто это и вправду я? Но он только чуть приподнимается и тут же падает на подушку, аж в глазах темно. Нет, нечего и пытаться. Но это не очень его огорчает, он ощупывает себя насколько может,— бока, забинтованную голову,— пробует пошевелить ногами. В порядке. Только правая ниже колена вся горит, тяжелая, словно горячими камнями обложена. Неужто перелом? Касается ее пальцами здоровой ноги. Да, гипс...
Даниелюс чуть не плачет от досады. Теперь сомненья нет — несчастье! Угодил, как слепой в колодец. Он силится вспомнить, как все произошло, но в сознании мелькают какие-то отдельные картины, расплывчатые, неяркие, разрозненные, хоть убей, не выстраиваются они в одну цепь,
по которой можно бы восстановить все, что случилось Андрюс Стропус куда-то бежит, кричит как сумасшедший! Истерически вопит какая-то женщина. Чьи-то по-волчьи оскаленные зубы, глаза. Глаза вроде бы людей, но в них звериная ярость, не от голода, а от ненависти к таким же, как они, людям. За глотку — и кончено! Тебя позорно сбили с ног, с грязью смешали твое человеческое достоинство, тебе долго зализывать свои телесные и душевные раны, а они по отбытии срока вернутся домой и примутся за то же самое. А все потому, что мы гуманисты, потому, что благородные, верим в торжество добра, потому, что совесть не позволяет нам раздавить клопа сразу, без размышления, мы непременно должны подержать его взаперти, пока не оголодает, а потом отпустить, чтобы вдоволь напился крови, и только тогда его, разбухшего, снова упечь за решетку!
— Таких расстрелять мало,— слышится чей-то голос из толпы.— Привязать бы к столбу на площади, как в старину, и жилу за жилой, пока не подохнет...
— Истинная правда,— отзывается Пирсдягис и, наверное, в десятый раз принимается со всеми подробностями рассказывать, как зашел утром к Гайлюсу и нашел их обоих, несчастных, мертвыми.
Даниелюс пытается отделаться от этой страшной картины, беспомощно цепляясь взглядом за белые стены палаты, но никак не может уцепиться и, как ни старается отвлечься, все равно возвращается к тому, что случилось. «Ведь немного нужно было, чтобы и со мной то же самое... Чтобы та же рука... да, та же... Только, может, под другим именем — Разорителя, Опустошителя, Зверя...» Юозас Гайлюс смотрит на ту руку остекленевшим от ужаса взглядом. На ноги свален шкаф — дверцы болтаются, все перерыто.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150