.. В детстве все чисто, прекрасно и невинно.
— Что верно, то верно, чистыми мы были,— согласился Унте и, обласканный ее вниманием, раскрыл душу.— Да, да, всякие со мной случались превращения, как в сказке, обернусь, бывало, то тем, то этим, а чаще всего птицей. Поднимаюсь, бывало, ввысь, и все мне мало. Уже и до звезды рукой подать, и Земля сверху выглядит как маковое зернышко, а мне все мало. Больше всего мне нравилось летать над Млечным Путем. Может, потому, что мне о нем всякие чудеса рассказывал еще мой дедушка Доминикас: выведет в ясную ночь и показывает мне, малу эти рои, эти стада звезд, мерцающих в палевой мгле, и как начнет свои байки... Головастый был старик, царство ему небесное,
Га уж врал — заслушаешься!.. От него я узнал, что птицы по нему, по Млечному Пути, в теплые края улетают, а вот эти туманности, которые Повилас называет космической пылью, это отставшие от стаи птицы, которые от спеси хотели выше всех подняться и потому были обречены на вечное скитание среди звезд. И еще всякие другие небылицы поведал мне мой дед, за ночь при всем желании не расскажешь...
— Говори, говори,— подхлестнула его взволнованная Юргита, утопая в теплой свекровой шубе.
Но Унте, побродив по Млечному Пути, вернулся на Землю.
— Так говорите — санный путь нравится? И эти равнины не кажутся вам скучными?
— Конечно нет. Наоборот. Меня равнины всегда волнуют. Вокруг такой простор, такая свобода!.. Да и вообще красиво.
— Это так... Но вот по лесу в санях промчаться... Да еще если он холмистый. Ни с чем не сравнишь!
Юргита прыснула.
— И откуда у тебя, выросшего на равнине, эти холмистые леса? Где ты их здесь видел?
Унте, удивляясь самому себе, пожал плечами.
— Это у меня, видать, с армейских времен. Я служил в гористой местности. Среди лесов.
— А чем этот плох! —- Юргита показала рукой на белевший по обе стороны дороги березнячок, куда они только что въехали.— Сворачивай направо и чеши.
— Вы всерьез?
— Еще бы!
— Да? Но мы можем грохнуться...
— Разбиться о березу! — Юргита весело рассмеялась.— Увязнуть! Утонуть в снегу! Господи, сколько всяких опасностей нас подстерегает!..
— Раз так, то вперед! Навстречу смерти! — воскликнул Унте, заражаясь ее игривостью, и стегнул кнутом мерина. Стегнул и рванул вожжи вправо, на обочину.— Но, но!.. Оп-ля! — вопил Гиринис, пританцовывая в санях и остервенело орудуя кнутом, свистевшим над головой лошади, но не обжигавшим ее потную спину.
Юргита и оглянуться не успела, как сани пустились по березняку, перемахивая через широкие тени деревьев, через их затейливый рисунок на снегу, в котором увязали полозья. Оглобли поскрипывали своими стальными только фыркал, пар от него клубился облаком, и это облако пахло чем-то соленым и едким, только покрикивал, осклабившись, разинув рот как привиденье — все громче, все веселей, потому что было страж как приятно слушать свое собственное эхо:
— Нооо! Оп-ля!
— Ноо! Оп-ля! — не отставала и Юргита. Войдя в раж, они пересекли березнячок, проехали через
него и вдоль и поперек, а потом, захваченные азартом, поддаваясь какой-то безотчетной страсти, пустились вокруг. Снега было немного, только кое-где белели сугробы, разгоряченный конь так несся, обдавая их хлопьями летящего из-под копыт снега, что по спине у Юргиты и Унте мурашки ползли.
— Хорошо? — то и дело спрашивал Гиринис, готовый безумствовать всю ночь, только бы доставить ей радость.
— Хо-ро-шо! — отвечала та, откидывая голову и защищая лицо от летящего снега.— Оп-ля! Оп-ля!
Ах, никогда еще Унте не было так славно, как в ту зимнюю ночь! От Юргитиного ликования, от ее ахов и охов кругом шла голова, и Унте, как бы желая продлить этот нечаянный праздник, эти богом дарованные ему минуты, неожиданно для самого себя затянул народную песню:
Эх, пил я пиво
и песню пел.
Кто ж расписал лицо мне,
Кто же расписал лицо мне?
Хмелек веселый,
хмелек веселый —
он расписал лицо мне,
он расписал лицо мне.
Что густо вьется,
что ввысь стремится,
тот расписал лицо мне,
тот расписал лицо мне...
— У тебя голос красивый, Унте,— похвалила его Юргита.
— Эту дед пел. Доминикас... Я знаю много. Мне только старинные песни и нравятся. Теперь придумывают, пожалуй, похлеще, но...
— Лучше твоих нет,— возразила Юргита.— Потому что их народ складывал... Ты можешь выступать с ними на сцене вашего Дома культуры.
Унте ответил не сразу. Смотрел на далекие, проплывавшие над ним звезды, и улыбался: в ушах еще звучала песня.
— Приглашали в хор... Но мне и одному непло-о... Нооо! Оп-ля! — снова подстегнул он мерина.
— А ты попробуй не один,— соблазняла его Юргита.— Покажи всем, какой у тебя голос. Порадуешь сотни, а может, и тысячи людей да и сам испытаешь настоящую радость.
— Ноо! Оп-ля! — еще яростней гремел Унте, встав во весь рост.
Сани описали еще один круг, бог весть какой по счету; умаявшийся мерин вдруг метнулся в сторону, сани ударились о дерево и перевернулись.
— Сумасшедший! — пыхтел Унте, барахтаясь в снегу.— Нарочно, чертяка, опрокинул!..
Юргита лежала рядом и тихонько смеялась.
Унте изрядно устал, пока поднялся: ноги его запутались в длиннющем отцовском кожухе, в который была закутана Юргита, маленькая, да удаленькая. Когда же ему наконец удалось освободить ноги, он встал и побрел к мерину, стоявшему чуть поодаль, перевернул сани, сложил вывалившееся сено, попону, облучок, но все это он делал как бы не наяву, а во сне. Он видел себя, окутанного какой-то странной дымкой, держащего на руках Юргиту, видел ее огромные черные, искаженные испугом глаза, слышал, как судорожно-маняще шелестят ее губы... И еще видел, как целует их... И был счастлив, что хотя бы мысленно может прикоснуться к той, которую боготворит, к той, о которой никогда не позволит себе грязно подумать. И от этого счастья ему было немножко стыдно: как же это он распоясался, обидел ее, Юргиту... Брата своего, Даниелюса...
Снедаемый чувством вины, он вернулся домой и несколько дней ходил сам не свой, то и дело вспоминая это буйство, это сумасшедшее круженье по березняку, который мерещился ему ночами,— огромный белый колокол, звенящий от песен...
А в субботу, в банный день, отправился он в колхозную баню. Робертас Марма выбрал ему веник получше, парку поддал, только согрейся изнутри после мытья, и готово. Унте присел к четверке Пирсдягиса, которая в конце каждой недели устраивала в бане складчину, но о том, чтобы опрокинуть стаканчик, он и не помышлял. Просто было интересно слушать, о чем судят да рядят мужики, и, отказываясь от рюмки, чувствовал свое превосходство. Самым молодым тут был Юозас Гайлюс, самыми старшими — Еронимас Пирсдягис да Моте Мушкетник-Кябярдис, за пенсионный возраст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
— Что верно, то верно, чистыми мы были,— согласился Унте и, обласканный ее вниманием, раскрыл душу.— Да, да, всякие со мной случались превращения, как в сказке, обернусь, бывало, то тем, то этим, а чаще всего птицей. Поднимаюсь, бывало, ввысь, и все мне мало. Уже и до звезды рукой подать, и Земля сверху выглядит как маковое зернышко, а мне все мало. Больше всего мне нравилось летать над Млечным Путем. Может, потому, что мне о нем всякие чудеса рассказывал еще мой дедушка Доминикас: выведет в ясную ночь и показывает мне, малу эти рои, эти стада звезд, мерцающих в палевой мгле, и как начнет свои байки... Головастый был старик, царство ему небесное,
Га уж врал — заслушаешься!.. От него я узнал, что птицы по нему, по Млечному Пути, в теплые края улетают, а вот эти туманности, которые Повилас называет космической пылью, это отставшие от стаи птицы, которые от спеси хотели выше всех подняться и потому были обречены на вечное скитание среди звезд. И еще всякие другие небылицы поведал мне мой дед, за ночь при всем желании не расскажешь...
— Говори, говори,— подхлестнула его взволнованная Юргита, утопая в теплой свекровой шубе.
Но Унте, побродив по Млечному Пути, вернулся на Землю.
— Так говорите — санный путь нравится? И эти равнины не кажутся вам скучными?
— Конечно нет. Наоборот. Меня равнины всегда волнуют. Вокруг такой простор, такая свобода!.. Да и вообще красиво.
— Это так... Но вот по лесу в санях промчаться... Да еще если он холмистый. Ни с чем не сравнишь!
Юргита прыснула.
— И откуда у тебя, выросшего на равнине, эти холмистые леса? Где ты их здесь видел?
Унте, удивляясь самому себе, пожал плечами.
— Это у меня, видать, с армейских времен. Я служил в гористой местности. Среди лесов.
— А чем этот плох! —- Юргита показала рукой на белевший по обе стороны дороги березнячок, куда они только что въехали.— Сворачивай направо и чеши.
— Вы всерьез?
— Еще бы!
— Да? Но мы можем грохнуться...
— Разбиться о березу! — Юргита весело рассмеялась.— Увязнуть! Утонуть в снегу! Господи, сколько всяких опасностей нас подстерегает!..
— Раз так, то вперед! Навстречу смерти! — воскликнул Унте, заражаясь ее игривостью, и стегнул кнутом мерина. Стегнул и рванул вожжи вправо, на обочину.— Но, но!.. Оп-ля! — вопил Гиринис, пританцовывая в санях и остервенело орудуя кнутом, свистевшим над головой лошади, но не обжигавшим ее потную спину.
Юргита и оглянуться не успела, как сани пустились по березняку, перемахивая через широкие тени деревьев, через их затейливый рисунок на снегу, в котором увязали полозья. Оглобли поскрипывали своими стальными только фыркал, пар от него клубился облаком, и это облако пахло чем-то соленым и едким, только покрикивал, осклабившись, разинув рот как привиденье — все громче, все веселей, потому что было страж как приятно слушать свое собственное эхо:
— Нооо! Оп-ля!
— Ноо! Оп-ля! — не отставала и Юргита. Войдя в раж, они пересекли березнячок, проехали через
него и вдоль и поперек, а потом, захваченные азартом, поддаваясь какой-то безотчетной страсти, пустились вокруг. Снега было немного, только кое-где белели сугробы, разгоряченный конь так несся, обдавая их хлопьями летящего из-под копыт снега, что по спине у Юргиты и Унте мурашки ползли.
— Хорошо? — то и дело спрашивал Гиринис, готовый безумствовать всю ночь, только бы доставить ей радость.
— Хо-ро-шо! — отвечала та, откидывая голову и защищая лицо от летящего снега.— Оп-ля! Оп-ля!
Ах, никогда еще Унте не было так славно, как в ту зимнюю ночь! От Юргитиного ликования, от ее ахов и охов кругом шла голова, и Унте, как бы желая продлить этот нечаянный праздник, эти богом дарованные ему минуты, неожиданно для самого себя затянул народную песню:
Эх, пил я пиво
и песню пел.
Кто ж расписал лицо мне,
Кто же расписал лицо мне?
Хмелек веселый,
хмелек веселый —
он расписал лицо мне,
он расписал лицо мне.
Что густо вьется,
что ввысь стремится,
тот расписал лицо мне,
тот расписал лицо мне...
— У тебя голос красивый, Унте,— похвалила его Юргита.
— Эту дед пел. Доминикас... Я знаю много. Мне только старинные песни и нравятся. Теперь придумывают, пожалуй, похлеще, но...
— Лучше твоих нет,— возразила Юргита.— Потому что их народ складывал... Ты можешь выступать с ними на сцене вашего Дома культуры.
Унте ответил не сразу. Смотрел на далекие, проплывавшие над ним звезды, и улыбался: в ушах еще звучала песня.
— Приглашали в хор... Но мне и одному непло-о... Нооо! Оп-ля! — снова подстегнул он мерина.
— А ты попробуй не один,— соблазняла его Юргита.— Покажи всем, какой у тебя голос. Порадуешь сотни, а может, и тысячи людей да и сам испытаешь настоящую радость.
— Ноо! Оп-ля! — еще яростней гремел Унте, встав во весь рост.
Сани описали еще один круг, бог весть какой по счету; умаявшийся мерин вдруг метнулся в сторону, сани ударились о дерево и перевернулись.
— Сумасшедший! — пыхтел Унте, барахтаясь в снегу.— Нарочно, чертяка, опрокинул!..
Юргита лежала рядом и тихонько смеялась.
Унте изрядно устал, пока поднялся: ноги его запутались в длиннющем отцовском кожухе, в который была закутана Юргита, маленькая, да удаленькая. Когда же ему наконец удалось освободить ноги, он встал и побрел к мерину, стоявшему чуть поодаль, перевернул сани, сложил вывалившееся сено, попону, облучок, но все это он делал как бы не наяву, а во сне. Он видел себя, окутанного какой-то странной дымкой, держащего на руках Юргиту, видел ее огромные черные, искаженные испугом глаза, слышал, как судорожно-маняще шелестят ее губы... И еще видел, как целует их... И был счастлив, что хотя бы мысленно может прикоснуться к той, которую боготворит, к той, о которой никогда не позволит себе грязно подумать. И от этого счастья ему было немножко стыдно: как же это он распоясался, обидел ее, Юргиту... Брата своего, Даниелюса...
Снедаемый чувством вины, он вернулся домой и несколько дней ходил сам не свой, то и дело вспоминая это буйство, это сумасшедшее круженье по березняку, который мерещился ему ночами,— огромный белый колокол, звенящий от песен...
А в субботу, в банный день, отправился он в колхозную баню. Робертас Марма выбрал ему веник получше, парку поддал, только согрейся изнутри после мытья, и готово. Унте присел к четверке Пирсдягиса, которая в конце каждой недели устраивала в бане складчину, но о том, чтобы опрокинуть стаканчик, он и не помышлял. Просто было интересно слушать, о чем судят да рядят мужики, и, отказываясь от рюмки, чувствовал свое превосходство. Самым молодым тут был Юозас Гайлюс, самыми старшими — Еронимас Пирсдягис да Моте Мушкетник-Кябярдис, за пенсионный возраст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150