Марма придвинул к стене широкую лавку, на которой спал, поставил под единственным оконцем небольшой четырехугольный стол, в угол задвинул платяной шкаф, а между ним и дверьми втиснул книжную этажерку, повесил на стену две-три репродукции неизвестных художников и фотографию женщины, но фотографию вскоре снял и сунул в фанерный ящичек, предназначенный для хранения разных документов. Там же пылилась толстая тетрадь с густо исписанными страницами. Другую такую же тетрадь, исписанную наполовину, Марма прятал на этажерке за книгами.
Время от времени, улучив свободную минутку, Марма вытаскивал свою тетрадь и записывал все, что, по его убеждению, было достойно внимания истории. Потом ставил на стол круглое зеркальце, смотрелся в него, строя всякие рожицы, и тихо разговаривал со своим отражением. Неужто это ты, Робертас Марма? Тот самый, пышущий здоровьем молодой человек, дурачивший почти тридцать лет тому назад в дягимайской школе ребят, учивший их ложной мудрости? Когда ты летал на своем велосипеде по
деревне, все девки пялили на тебя глаза. В какой двор ни завернешь, тут же бросаются к тебе и любезно просят в избу, к столу. Окажите любезность, господин учитель, садитесь, ешьте, пейте, не гнушайтесь, уважьте, пожалуйста. Как же, Робертас Марма фигурой был. А нынче? Ноль без палочки! Пустое место! Те, кто когда-то лебезили перед ним, нынче не стесняются и прикрикнуть, и обругать, ежели в бане горячей воды не хватает или веники облезлые. Иной даже по фамилии не назовет. Робертас Марма? А, это тот, который колхозную баню топит. Банщик! Какой-то языкастый дурак прозвал его так, прозвище как банный лист и прилипло. Да, Робертас Банщик (ха, ха, ха!), скрутила тебя жизнь в бараний рог. Эх, был бы поумней, смылся бы из родных мест, где друг друга закладывают, и жил бы се6*е где-нибудь в Америке. Собственный автомобиль, собственный дом, благородная компания. Глядишь, и всплыл бы, не зачах, пробился, там и не такие олухи припеваючи живут.
— Надо было махнуть через границу, когда русские к Литве подходили. И махнул бы, если бы не ты, Ионе. Отговорила, слезами отмолила, а потом ничего другого не оставалось, как в лес податься. Комедия, да и только.
— Мог пойти в армию, как все люди. Но тебя в лес потянуло, глупая ты тварь. Не хватило ума, не подумал, что сам увязнешь и меня с детишками под монастырь...
— А ты меня заложила, потаскуха старая, только бы шкуру свою спасти.
Смех, похожий на визжание. Марма тщетно пытается представить ее лицо. Какая-то бесформенная масса. И губы. Только губы. Похотливые, отвратительно искривленные. Умеющие целовать и поносить. Однажды, рассвирепев, он сказал ей: с таким ртом, как у тебя, мужиков можно без соли глотать...
— Ты первый меня продал, бандюга! Если бы не завел шашни с этой распутной лесовичкой, думаешь, я бы на тебя донесла? Благодетель нашелся! Ему, видите ли, по лесу валандаться, с девкой валяться, а мне — дрожать, ждать, когда в один прекрасный день впихнут в вагон и увезут к черту на кулички. Не на дуру напал, вместе со мной расхлебывай, милости просим...
Распутную лесовичку, как окрестила ее Ионе, звали Тякле. Было ей лет двадцать, не больше. Неказистая, неприметная, но миловидная, она вся светилась тем привлекательным, невидимым для глаза светом, каким одарены женщины с чутким сердцем, ласковые и до того наивные,
что очарование души и целомудренность делают их похожими на детей.
Тякле не была распутницей. Бывало, парень проведет ночь в ее каморке, а победой похвастать не может. Но никогда она и не отталкивала того, кто хоть ненадолго умел пробудить в ее отзывчивом сердце жалость.
— Люблю тебя,— шептала она в ту ночь Робертасу,— потому что ты несчастный. Все вы там несчастные, бедняги обреченные. Ни дома у вас, ни семьи, ни ласковой женской руки. Шатаетесь, как звери проклятые, сами гибнете и другим жить не даете. А чем вам помочь? Словом добрым, теплым бабьим прикосновением? Но что из этого? Сегодня я, завтра, может, смерть тебя приголубит.
— Не каркай,— рассердился Робертас.
Ему было больно и приятно чувствовать, как Тякле преданно и покорно льнет к нему, знать, что кто-то в эту стылую осеннюю ночь от души жалеет его, что на свете есть человек, понимающий его, пусть он и не в состоянии изменить его судьбу, но он всегда утешит и никогда не предаст.
Под утро он ушел в сопровождении младшего брата Тякле, для которого, как и для Мармы, лес был самым надежным убежищем от Красной Армии.
— Ты добрая,— сказал на прощанье Марма.— Я не забуду эту ночь.
Через несколько дней он снова появился в этой усадьбе, расположенной на опушке леса. Отсюда до Дягимай не было и часа ходьбы, но даже когда совесть подсказывала ему навестить жену и детей, он все же оказывался не у них, а здесь, на опушке.
— У тебя другая, развратник проклятый! — испепеляла его взглядом Ионе, истомившаяся от полугодовой разлуки.— Не отнекивайся. Как-то ночью твой дружок из леса пожаловал. Хотел ко мне в постель забраться. Я смазала ему по роже, а он все и выболтал.
Марма конечно же все отрицал («Нашла кому верить, дурочка. Ты что, мужиков не знаешь? Чтобы подольститься к бабе, они целый воз грязи на голову другого обрушат, только бы ревность ее разжечь и своего добиться»).
А через две недели, когда он, устав от неверных ласк, спал глубоким сном рядом с Ионе, своей женой, а снилась ему Тякле, в настежь распахнутые двери ввалились какие-то незнакомые люди в униформе.
Сука! Продажная душа! С каким удовольствием придушил бы он ее, если бы незваные гости хоть на минутку оставили его без наручников.
Прошли годы, он отбыл наказание, и судьба их снова свела, на сей раз на дальнем Севере. Ионе только что бросил сибиряк-лесоруб, которому, бесконечно одинокому, нужны были хозяйские руки и бабье тепло. Лежа рядом с Ионе и прислушиваясь к угрюмому гулу северной пущи, Робертас Марма иногда вспоминал прошлое, похороненное за тысячи верст отсюда. Тякле... Серенькая девчонка, каких не счесть, всякий раз он чувствовал что-то похожее на облегчение, когда расставался с ней на рассвете. Однако позже перед ним во всей своей яркости проносились часы, проведенные вместе, наваливалась невыносимая тоска, и у него не хватало сил превозмочь ее. Тогда Марма не был уверен, любит он Тякле или нет. Но сейчас, по прошествии стольких лет, когда сердце замирало от сладостных воспоминаний, когда он представлял каждую черточку ее лица, каждый изгиб ее тела, цвет ее волос, выражение глаз при встрече и при расставании, когда в ушах словно вчера звучал ее приглушенный певучий голос («Я воспитаю нашего ребенка, только бы здоровым родился»), Робертас Марма не сомневался, что только с ней, с Тякле, он был бы счастлив.
— Тебе хочется найти эту женщину, Робертас Марма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
Время от времени, улучив свободную минутку, Марма вытаскивал свою тетрадь и записывал все, что, по его убеждению, было достойно внимания истории. Потом ставил на стол круглое зеркальце, смотрелся в него, строя всякие рожицы, и тихо разговаривал со своим отражением. Неужто это ты, Робертас Марма? Тот самый, пышущий здоровьем молодой человек, дурачивший почти тридцать лет тому назад в дягимайской школе ребят, учивший их ложной мудрости? Когда ты летал на своем велосипеде по
деревне, все девки пялили на тебя глаза. В какой двор ни завернешь, тут же бросаются к тебе и любезно просят в избу, к столу. Окажите любезность, господин учитель, садитесь, ешьте, пейте, не гнушайтесь, уважьте, пожалуйста. Как же, Робертас Марма фигурой был. А нынче? Ноль без палочки! Пустое место! Те, кто когда-то лебезили перед ним, нынче не стесняются и прикрикнуть, и обругать, ежели в бане горячей воды не хватает или веники облезлые. Иной даже по фамилии не назовет. Робертас Марма? А, это тот, который колхозную баню топит. Банщик! Какой-то языкастый дурак прозвал его так, прозвище как банный лист и прилипло. Да, Робертас Банщик (ха, ха, ха!), скрутила тебя жизнь в бараний рог. Эх, был бы поумней, смылся бы из родных мест, где друг друга закладывают, и жил бы се6*е где-нибудь в Америке. Собственный автомобиль, собственный дом, благородная компания. Глядишь, и всплыл бы, не зачах, пробился, там и не такие олухи припеваючи живут.
— Надо было махнуть через границу, когда русские к Литве подходили. И махнул бы, если бы не ты, Ионе. Отговорила, слезами отмолила, а потом ничего другого не оставалось, как в лес податься. Комедия, да и только.
— Мог пойти в армию, как все люди. Но тебя в лес потянуло, глупая ты тварь. Не хватило ума, не подумал, что сам увязнешь и меня с детишками под монастырь...
— А ты меня заложила, потаскуха старая, только бы шкуру свою спасти.
Смех, похожий на визжание. Марма тщетно пытается представить ее лицо. Какая-то бесформенная масса. И губы. Только губы. Похотливые, отвратительно искривленные. Умеющие целовать и поносить. Однажды, рассвирепев, он сказал ей: с таким ртом, как у тебя, мужиков можно без соли глотать...
— Ты первый меня продал, бандюга! Если бы не завел шашни с этой распутной лесовичкой, думаешь, я бы на тебя донесла? Благодетель нашелся! Ему, видите ли, по лесу валандаться, с девкой валяться, а мне — дрожать, ждать, когда в один прекрасный день впихнут в вагон и увезут к черту на кулички. Не на дуру напал, вместе со мной расхлебывай, милости просим...
Распутную лесовичку, как окрестила ее Ионе, звали Тякле. Было ей лет двадцать, не больше. Неказистая, неприметная, но миловидная, она вся светилась тем привлекательным, невидимым для глаза светом, каким одарены женщины с чутким сердцем, ласковые и до того наивные,
что очарование души и целомудренность делают их похожими на детей.
Тякле не была распутницей. Бывало, парень проведет ночь в ее каморке, а победой похвастать не может. Но никогда она и не отталкивала того, кто хоть ненадолго умел пробудить в ее отзывчивом сердце жалость.
— Люблю тебя,— шептала она в ту ночь Робертасу,— потому что ты несчастный. Все вы там несчастные, бедняги обреченные. Ни дома у вас, ни семьи, ни ласковой женской руки. Шатаетесь, как звери проклятые, сами гибнете и другим жить не даете. А чем вам помочь? Словом добрым, теплым бабьим прикосновением? Но что из этого? Сегодня я, завтра, может, смерть тебя приголубит.
— Не каркай,— рассердился Робертас.
Ему было больно и приятно чувствовать, как Тякле преданно и покорно льнет к нему, знать, что кто-то в эту стылую осеннюю ночь от души жалеет его, что на свете есть человек, понимающий его, пусть он и не в состоянии изменить его судьбу, но он всегда утешит и никогда не предаст.
Под утро он ушел в сопровождении младшего брата Тякле, для которого, как и для Мармы, лес был самым надежным убежищем от Красной Армии.
— Ты добрая,— сказал на прощанье Марма.— Я не забуду эту ночь.
Через несколько дней он снова появился в этой усадьбе, расположенной на опушке леса. Отсюда до Дягимай не было и часа ходьбы, но даже когда совесть подсказывала ему навестить жену и детей, он все же оказывался не у них, а здесь, на опушке.
— У тебя другая, развратник проклятый! — испепеляла его взглядом Ионе, истомившаяся от полугодовой разлуки.— Не отнекивайся. Как-то ночью твой дружок из леса пожаловал. Хотел ко мне в постель забраться. Я смазала ему по роже, а он все и выболтал.
Марма конечно же все отрицал («Нашла кому верить, дурочка. Ты что, мужиков не знаешь? Чтобы подольститься к бабе, они целый воз грязи на голову другого обрушат, только бы ревность ее разжечь и своего добиться»).
А через две недели, когда он, устав от неверных ласк, спал глубоким сном рядом с Ионе, своей женой, а снилась ему Тякле, в настежь распахнутые двери ввалились какие-то незнакомые люди в униформе.
Сука! Продажная душа! С каким удовольствием придушил бы он ее, если бы незваные гости хоть на минутку оставили его без наручников.
Прошли годы, он отбыл наказание, и судьба их снова свела, на сей раз на дальнем Севере. Ионе только что бросил сибиряк-лесоруб, которому, бесконечно одинокому, нужны были хозяйские руки и бабье тепло. Лежа рядом с Ионе и прислушиваясь к угрюмому гулу северной пущи, Робертас Марма иногда вспоминал прошлое, похороненное за тысячи верст отсюда. Тякле... Серенькая девчонка, каких не счесть, всякий раз он чувствовал что-то похожее на облегчение, когда расставался с ней на рассвете. Однако позже перед ним во всей своей яркости проносились часы, проведенные вместе, наваливалась невыносимая тоска, и у него не хватало сил превозмочь ее. Тогда Марма не был уверен, любит он Тякле или нет. Но сейчас, по прошествии стольких лет, когда сердце замирало от сладостных воспоминаний, когда он представлял каждую черточку ее лица, каждый изгиб ее тела, цвет ее волос, выражение глаз при встрече и при расставании, когда в ушах словно вчера звучал ее приглушенный певучий голос («Я воспитаю нашего ребенка, только бы здоровым родился»), Робертас Марма не сомневался, что только с ней, с Тякле, он был бы счастлив.
— Тебе хочется найти эту женщину, Робертас Марма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150