Григас, согретый легким хмелем, одобрительно кивает. Как хорошо, как приятно под этой кровлей! Кажется, здесь ты родился и вырос, здесь, в этой старой избе, где каждый почернелый сруб дышит воспоминаниями о твоем безвозвратном детстве. Только зажмурься и услышишь, как за печкой сверчок стрекочет, а в распахнутые двери кухни с фонарем в руке входит мать в длинной домотканой сорочке. Зажмурься и обдаст тебя вдруг запахом вареной капусты, картофельного пойла для свиней, а из сеней вместе с клубами пара ввалится отец с ведрами ледяной воды...
— Тепло у тебя, Йонас,— говорит Григас и пытается скрыть свое смятение.
— Старые мастера знали толк. Помню, я еще ребенком был, когда эту избу ставили, а вот надо же, стоит по сей день, и попробуй хоть щелочку в стенах найди. Стоит как новая — и еще сто лет простоит.
— Сруб что надо, и мха не пожалели. В Лиепгиряй и у меня изба была. Ее еще отец мой срубил. Только разве с твоей сравнишь! Твоя, что хоромы с крыльцом, о двух концах, а моя — карман, продуваемый ветрами. Когда назначили меня в Дягимай, думал: и ее перевезу. Но пока снимал с основы, половина рассыпалась. Хорошо тебе — сидишь на одном месте и не двигаешься.
— А я и в случае надобности не сдвинусь. Как же так — дом свой оставить, вотчину, где ты с каждой пядью земли сросся? Да ни за какие коврижки! Пусть в гробу увозят.
Антанас Григас щупает плешь: это значит, что не согласен он со словами Гириниса. Но вслух ничего не говорит, старается отвлечь хозяина. Так или иначе, он, Йонас Гиринис, может считать себя счастливым. Уж только потому, что таких детей вырастил. Не каждый отец может с гордостью сказать: «Доброе имя моего рода, его честь в надежных руках». А он, Йонас Гиринис, может. Правда, Юстина еще девка, видно, опоздала она с замужеством, как-никак ей все-таки за сорок, но зато какая работница! И дома, и на ферме. Даже орден дали. Ей и Герой Труда светит, она доярка не хуже Руты Бутгинене. А другая дочь — Бируте Стиртене? Ее и люди, и власти уважают. Кабы не дети, а их у нее, слава богу, целая куча, никакая свинарка ее не обогнала бы. А сыновья? Выросли три сына, три исполина, прославили род Гириниса не только на родине, в Дягимай, но и в городах: в Вильнюсе, Епушотасе... Механизатор, ученый, секретарь райкома... Право слово, Гиринис, другой на твоем месте от радости прыгал бы, а ты пожимаешь плечами, качаешь головой, вечно чем-то недоволен.
— Да нынче ученых и секретарей райкомов хоть пруд пруди. А они, по-твоему, кто? Дети таких же родителей, как я,— подытоживает вслух Гиринис— Вырастить хороших детей — долг хорошего отца. А долг остается долгом, и нечего, исполнив его, прыгать до потолка от радости. Ведь и твой сын достоин тебя.
— Как же, как же. Мой агроном, я, как говорится, горжусь! — оживляется Григас и от волнения подносит к губам бокал пива.
— И я своих детей не стыжусь. Только порой диву даюсь, это правда. Взять Повиласа, самого старшего. Ученый, о звездах пишет. И о нем пишут. В газетах, может, видал его фотографию? Просто не верится, что это мой сын. Уж слишком он умный, уж слишком для нас, для Гиринисов, знаменит... И скажи, откуда он такой? Ведь и я, и моя жена, царство ей небесное, его мать, простые люди, ничего в науках не кумекали. Или другой сын, Даниелюс? На весь район главный, сколько у него людей в подчинении, не счесть. К тому же всяких специальностей, кто ученый, кто неученый. Просто уму непостижимо, как только справляется! Ведь он и в Москву ездит, с высшими властями там на сессиях заседает, государственные дела решает. Хоть убей, не пойму, как же они, дети наши, своих отцов обогнали. Унте, тот от меня недалеко ушел, как говорится, яблоко от яблони... Только ума у меня, почитай, больше, чем у него, было. Я знал, когда грустить, когда радоваться, не стоял как баран перед новыми воротами, мол, мочи нет, отпирайте. Семь раз отмеривал, а уж только потом отрезал.
А Унте — истый вертопрах! Порой до того распустится — хоть на лавку укладывай и секи. Но ведь это мое дитя, не чужое. В малолетстве ему не раз от меня за проделки влетало. Березовой каши отведали и ученый, и секретарь райкома, но Унте доставалось чаще, хотя душа у меня за него и больше болела. И нынче, когда с ним что-нибудь случается, больше, чем других, его жалею. И с Бируте я тоже не такой строгий — не повезло ей: вышла за этого пьяницу Стирту, пошли дети... Не жалуется, но по всему видно — не сладко ей. А Юстина не пропадет — умеет жить, в жилах у нее кровь моей жены, царство ей небесное. И у Даниелюса, и у Повиласа той кровушки хватает. Смело прут, но и под ноги глядят — как бы не оступиться... Говорят, для родителей все дети равны. Может, оно и так, но я душой прикипаю к тому, кто, как говорится, чаще других в соплях ходит. Ну и к тому, конечно, кто в душу меньше наплевал. Я говорю не о каких-нибудь пустяках, я — о серьезной обиде. Не спорю, можно и должно ребенка простить, на то ты и отец, но обидчика — никогда!
— Наши дети не причинили нам такой обиды,— вмешивается Антанас Григас, гордый собой и Гиринисом, щеки которого слегка порозовели от пива, а язык развязался.
— Причинили, Антанас, ей-богу, причинили,— возражает хозяин, косясь потемневшим зрачком на половицы.— Твой Тадас, может, и не причинил, а мой Дание-люс...
— Даниелюс?! — Григас откидывается на спинку стула, словно кто-то невидимый потянул его за воротник. Зашатался стол, зазвенели, стукаясь друг о друга, бокалы.
— Кто прошлое помянет — тому глаз вон. Но все равно застряло в сердце, как заноза, и ноет...— Йонас Гиринис с минуту сидит в задумчивости, покусывая ус, словно жалеет о своей откровенности. Не раз откровенность выходила ему боком.— Эх, да стоит ли сейчас старье ворошить? Может, в другой раз. Своему родному брату Теофилюсу и тому, хоть и полагалось, ничего не говорил. А ведь его самого Даниелюс...— Старик раздраженно машет рукой, шарит в карманах, находит сигарету, делит ее бритвочкой на три равные части, вставляет одну часть в длинный, сделанный из крушины мундштук.— Не могу от дымка отказаться. Шутка ли, такого курильщика, как я, во всей округе не было. Лучше всего, конечно, бросить. Да много ли от того в конце жизни выгадаешь? Вот и обманываю себя.
— Одно время и я к этой дряни пристрастился, но вовремя опомнился, вот уже, почитай, сколько годков — ни одной затяжки.
Йонас Гиринис хвалит твердость Григаса и предлагает выпить за нее еще пивка.
Оба выпивают. Хоть Антанас Григас человек нелюбопытный, намек Йонаса Гириниса на Даниелюса не выходит у него из головы.
— Зря он тогда со своей женитьбой поспешил,— осторожно начинает гость, желая вылущить неподатливый орешек.
— Кто? — озадаченно спрашивает Гиринис.
— Даниелюс, кто же еще. Да ты же сам мне рассказывал, как он в Москву ездил, на курсы, а оттуда с женой вернулся с ребеночком на руках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150