Старик притворился, будто не видит их, хотя прекрасно видел: один из чужаков нес пластмассовый бидончик с какой-то жидкостью, а двое других — пузатые портфели. Достаточно было одного взгляда, чтобы запомнить их. Наверно, они чем-то отличались друг от друга — возрастом, внешностью, наконец, одеждой, но старику Гиринису показалось, что троица удивительно похожа, он даже на миг подумал, не троится ли у него в глазах... Но нет, их и впрямь было трое. Все они были одинаково одеты — в комбинезоны,— обуты в резиновые сапоги, а на круглые головы нахлобучены шлемы, казалось, будто они срослись телами: не только плечи, груди, бедра, но даже складки на комбинезонах были словно выточены.
Выточены, ей-богу, выточены, уверял себя старый Гиринис. Выточены и с ног до головы серы от пыли. Серая одежда, серые сапоги, серые шлемы, серые руки и лица. И глаза серые.
Йонас Гиринис какое-то время смотрел им вслед. Смотрел на них, как на отлитые из какого-то серого металла статуи. Когда они проходили мимо, на него вдруг пахнуло алкоголем, и Гиринис весь похолодел, съежился. Могли они, конечно, в пластмассовом бидончике нести молоко, но старый Гиринис не сомневался, что там сахарное пиво, а в пузатых портфелях бутылки дешевой водки, купленной ими, видно, впрок.
«Из фондов Гайлюса,— с горечью подумал Йонас Гиринис— Но и у Мармы этого добра полно. А уж сахарное пиво в каждом втором дворе рекою льется. И как ему не литься, ежели столько пьющих вокруг? Кто даром лакает, кто за денежки, вот так, как эти жучки. Выкладывай полтинник за пол-литра, вылакал четыре бутылки, и весел! А уж ежели его Пирсдягис сварил, то и трех хватит — мастер, ничего не скажешь! Вот так и губят себя люди отравой — только бы подешевле, только бы покрепче, подумав только — за то, чтобы здоровье погубить, ты же и плати! Совсем испортилась деревня! Не хватает еще, чтобы сивуху гнали, чего в здешних краях сроду не было. Отцы выпивали стопочку в праздник, или на свадьбе, или на крестинах, или в честь какого-нибудь торжества, а дети пьют почти ежедневно, и не стопочками, а стаканами... Отсюда и всякие нелады в семьях, распри, разводы. Просто люди добровольно в могилу лезут и туда же своих близких тащат. Взять хотя бы Пранюса, зятька. С утра до вечера заливает, из-за этой треклятой браги ни детей, ни жену не видит. В усадьбе все загажено, плетни поломаны, дрова не пилены, не колоты, так и валяются на дворе до самой середки лета. Это тебе не старый Стирта, его отец. Куда Пранюсу до него! Старик и меру знал, и время, когда веселиться. У него на плечах голова была, а не горшок из глины. Земли немного было, но на своих пятнадцати гектарах так хозяйничал, что выжимал из них больше, чем иной из тридцати. Не одному хозяину переезд на хутора дорого обошелся, кое-кто года два оправиться не мог, а для Стирты это переселение — что другому штаны сменить. Сменить на новые, из добротной ткани. Так-то... И избу на загляденье срубил, и сад огромный развел, и... да что тут говорить! Бывший хутор Стирты и сейчас ни с каким другим не спутаешь, хотя от усадьбы только клены остались. Вот какой был человек, царство ему небесное... А сынок!.. Господи, сохрани и помилуй!»
Старый Гиринис даже перекрестился — до того разволновался. Но не очень-то удивился, увидев перед собой темную еловую завесу, за которой когда-то плодоносил Стиртин сад: задумался Йонас и не заметил, как по узкой луговой тропке свернул к бывшему хутору приятеля. «Ноги сами меня сюда привели»,— усмехнулся старый Гиринис в усы, почувствовав, что угнетавшее его недавно чувство улеглось и на душу снизошла какая-то возвышенная печаль, навеянная безвозвратной утратой. Глаза у старика подернулись дымкой, он зашагал, с трудом волоча ноги по заросшей дорожке, где в лунках ржавела вода, которую не успело высушить выглянувшее из-за туч солнце, и в его, Гириниса, смятенной голове то возникали, то пропадали, выцветая и расплываясь, картины юности. Они возникали бессвязно, случайно, казалось, совершенно разрозненно, но удивительно ярко, словно все было вчера. Вот здесь был овин, а там, среди этих четырех берез, хлев с флюгером — оранжевым петушком на крыше. За хлевом — пруд, огороженный высоким плетнем, чтобы ночью в него какой-нибудь прохожий или ребенок не свалился. А уж рыбы в пруду — видимо-невидимо!.. Гиринис не раз вытаскивал из пруда невод, раздевшись по пояс вместе с другими гостями Стирты. И теперь, кажется, он ясно видел: и ослепительно яркое солнце в неоглядной синеве, и шумную, неугомонную стайку людей на высоком берегу пруда — господи, сколько знакомых лиц, ему больше не суждено их увидеть... Прошлое... умершее прошлое... как и колодец, заросший бодыльем... как и этот прогнивший журавль, рухнувший на землю... Или как замшелый фундамент избы, на каменной груди которого покоилось жилье Стирты, покрытое оцинкованной жестью, с крылечками, с небольшой, но вместительной светелкой. Вот здесь, где торчат стебли прошлогодних лопухов, были наружные двери. Так называемый каждодневный вход. Через кухню. А со стороны дорожки гости входили. Йонас Гиринис всегда через кухню ходил, потому что своим человеком был. Там же, на кухне, его за стол усаживали — напротив печурки, уставленной горшками. Бог ты мой, как было уютно у Стирты! Йонас Гиринис, кажется, и сейчас еще видит покойницу Стирте-не, распаренную, хлопочущую, колдующую над горшками... Когда хозяева варили пиво, приглашали в избу, а на праздники — даже в светелку. Выпьют ячменного и как затянут песню — оконные стекла дрожат. Стирта, бывало,
утихомиривал: эй вы, мужики, не дерите так глотки, свет погаснет. Только увещевания Стирты для Гириниса — как масло в огонь: еще громче выводит, во всю мощь своих легких гудит, как отлаженный орган, аж потолок качается. Лампа, глядишь, и впрямь гаснет, и в избе темнеет. Да, был у него, у лешего, как его Стирта прозвал, голос. Да что там голос — голосина. Свадьбы, крестины, поминки — нигде без Йонаса Гириниса не обходится, как нынче без Унте.
Старик бродил по усадьбе бывшего друга юности, млея на каждом шагу от приятных воспоминаний, от которых нет-нет да кольнет сердце и затуманит слезой глаза. «Прожил человек целый век, а что оставил? — печально размышлял старый Гиринис, присев на солнцепеке на сломанную скамейку под яблоней.— Ежели бы не этот еловый венок вокруг сада, не плодовые деревья, никогда не подумал бы, что здесь когда-то труба дымила, коса звенела, которую точили в подклети, что дети гомонили и гуси гоготали... В самом деле, не господня ли кара: работаешь, строишь, из кожи вон лезешь — мол, детям останется,— а они твой труд собаке под хвост. Оберут до нитки, обчистят, и будь добр, догадайся, жил когда-нибудь здесь Юргис Стирта или не жил?.. Так-то... Каждая пядь земли полита его потом, а его самого будто и не было вовсе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
Выточены, ей-богу, выточены, уверял себя старый Гиринис. Выточены и с ног до головы серы от пыли. Серая одежда, серые сапоги, серые шлемы, серые руки и лица. И глаза серые.
Йонас Гиринис какое-то время смотрел им вслед. Смотрел на них, как на отлитые из какого-то серого металла статуи. Когда они проходили мимо, на него вдруг пахнуло алкоголем, и Гиринис весь похолодел, съежился. Могли они, конечно, в пластмассовом бидончике нести молоко, но старый Гиринис не сомневался, что там сахарное пиво, а в пузатых портфелях бутылки дешевой водки, купленной ими, видно, впрок.
«Из фондов Гайлюса,— с горечью подумал Йонас Гиринис— Но и у Мармы этого добра полно. А уж сахарное пиво в каждом втором дворе рекою льется. И как ему не литься, ежели столько пьющих вокруг? Кто даром лакает, кто за денежки, вот так, как эти жучки. Выкладывай полтинник за пол-литра, вылакал четыре бутылки, и весел! А уж ежели его Пирсдягис сварил, то и трех хватит — мастер, ничего не скажешь! Вот так и губят себя люди отравой — только бы подешевле, только бы покрепче, подумав только — за то, чтобы здоровье погубить, ты же и плати! Совсем испортилась деревня! Не хватает еще, чтобы сивуху гнали, чего в здешних краях сроду не было. Отцы выпивали стопочку в праздник, или на свадьбе, или на крестинах, или в честь какого-нибудь торжества, а дети пьют почти ежедневно, и не стопочками, а стаканами... Отсюда и всякие нелады в семьях, распри, разводы. Просто люди добровольно в могилу лезут и туда же своих близких тащат. Взять хотя бы Пранюса, зятька. С утра до вечера заливает, из-за этой треклятой браги ни детей, ни жену не видит. В усадьбе все загажено, плетни поломаны, дрова не пилены, не колоты, так и валяются на дворе до самой середки лета. Это тебе не старый Стирта, его отец. Куда Пранюсу до него! Старик и меру знал, и время, когда веселиться. У него на плечах голова была, а не горшок из глины. Земли немного было, но на своих пятнадцати гектарах так хозяйничал, что выжимал из них больше, чем иной из тридцати. Не одному хозяину переезд на хутора дорого обошелся, кое-кто года два оправиться не мог, а для Стирты это переселение — что другому штаны сменить. Сменить на новые, из добротной ткани. Так-то... И избу на загляденье срубил, и сад огромный развел, и... да что тут говорить! Бывший хутор Стирты и сейчас ни с каким другим не спутаешь, хотя от усадьбы только клены остались. Вот какой был человек, царство ему небесное... А сынок!.. Господи, сохрани и помилуй!»
Старый Гиринис даже перекрестился — до того разволновался. Но не очень-то удивился, увидев перед собой темную еловую завесу, за которой когда-то плодоносил Стиртин сад: задумался Йонас и не заметил, как по узкой луговой тропке свернул к бывшему хутору приятеля. «Ноги сами меня сюда привели»,— усмехнулся старый Гиринис в усы, почувствовав, что угнетавшее его недавно чувство улеглось и на душу снизошла какая-то возвышенная печаль, навеянная безвозвратной утратой. Глаза у старика подернулись дымкой, он зашагал, с трудом волоча ноги по заросшей дорожке, где в лунках ржавела вода, которую не успело высушить выглянувшее из-за туч солнце, и в его, Гириниса, смятенной голове то возникали, то пропадали, выцветая и расплываясь, картины юности. Они возникали бессвязно, случайно, казалось, совершенно разрозненно, но удивительно ярко, словно все было вчера. Вот здесь был овин, а там, среди этих четырех берез, хлев с флюгером — оранжевым петушком на крыше. За хлевом — пруд, огороженный высоким плетнем, чтобы ночью в него какой-нибудь прохожий или ребенок не свалился. А уж рыбы в пруду — видимо-невидимо!.. Гиринис не раз вытаскивал из пруда невод, раздевшись по пояс вместе с другими гостями Стирты. И теперь, кажется, он ясно видел: и ослепительно яркое солнце в неоглядной синеве, и шумную, неугомонную стайку людей на высоком берегу пруда — господи, сколько знакомых лиц, ему больше не суждено их увидеть... Прошлое... умершее прошлое... как и колодец, заросший бодыльем... как и этот прогнивший журавль, рухнувший на землю... Или как замшелый фундамент избы, на каменной груди которого покоилось жилье Стирты, покрытое оцинкованной жестью, с крылечками, с небольшой, но вместительной светелкой. Вот здесь, где торчат стебли прошлогодних лопухов, были наружные двери. Так называемый каждодневный вход. Через кухню. А со стороны дорожки гости входили. Йонас Гиринис всегда через кухню ходил, потому что своим человеком был. Там же, на кухне, его за стол усаживали — напротив печурки, уставленной горшками. Бог ты мой, как было уютно у Стирты! Йонас Гиринис, кажется, и сейчас еще видит покойницу Стирте-не, распаренную, хлопочущую, колдующую над горшками... Когда хозяева варили пиво, приглашали в избу, а на праздники — даже в светелку. Выпьют ячменного и как затянут песню — оконные стекла дрожат. Стирта, бывало,
утихомиривал: эй вы, мужики, не дерите так глотки, свет погаснет. Только увещевания Стирты для Гириниса — как масло в огонь: еще громче выводит, во всю мощь своих легких гудит, как отлаженный орган, аж потолок качается. Лампа, глядишь, и впрямь гаснет, и в избе темнеет. Да, был у него, у лешего, как его Стирта прозвал, голос. Да что там голос — голосина. Свадьбы, крестины, поминки — нигде без Йонаса Гириниса не обходится, как нынче без Унте.
Старик бродил по усадьбе бывшего друга юности, млея на каждом шагу от приятных воспоминаний, от которых нет-нет да кольнет сердце и затуманит слезой глаза. «Прожил человек целый век, а что оставил? — печально размышлял старый Гиринис, присев на солнцепеке на сломанную скамейку под яблоней.— Ежели бы не этот еловый венок вокруг сада, не плодовые деревья, никогда не подумал бы, что здесь когда-то труба дымила, коса звенела, которую точили в подклети, что дети гомонили и гуси гоготали... В самом деле, не господня ли кара: работаешь, строишь, из кожи вон лезешь — мол, детям останется,— а они твой труд собаке под хвост. Оберут до нитки, обчистят, и будь добр, догадайся, жил когда-нибудь здесь Юргис Стирта или не жил?.. Так-то... Каждая пядь земли полита его потом, а его самого будто и не было вовсе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150