Я люблю Живиле и, согласись она, тотчас женился бы.
— Любишь? Такой вот любовью ее и Альбертас Гайлюс любил, и еще дюжина до него и после него. Жеребячья любовь! Разве о любимой женщине так говорят, как ты говоришь? Сорвать с нее последнюю одежду и выставить на посмешище?
— Сам не понимаю, почему я так.— Марма схватился за голову, слова смешались, утратили смысл, слетая с иссохших губ.— Какое-то наваждение... безумие... шизофрения... Да разве найдешь в наше время хоть одного нормального человека? Думай что хочешь, только не по злобе, не из презрения к Живиле я наговорил все это. Скорее всего, похвастаться хотел, какой я, мол, мужик, и что такая деваха, молодая, красивая, не с кем-нибудь, а со мной... Точнее говоря, это все результат моих грез. Ведь последнее время я только и делаю, что о ней думаю, а иногда и до зари не смыкаю глаз. Раздеваю и одеваю, ласкаю и целую... Она в моих мыслях как грешный ангел витает.
— Да в тебя бес вселился, а не любовь. Бес!— реши Унте, уже без прежнего отвращения, а с жалостью глядя н Марму, который лежал, закрыв глаза, тихий и бледный, покойник.
— И я так думаю. Я как раз в том возрасте, когда у мужчин шарики за ролики заходят. Я гоню от себя нечистого. Но нечистый не отступает, и все тут. Худо со мной, Унте.
— Вот это новость. Знал, что бегаешь за ней, след нюхаешь, но уж никак не думал, что ты так глубоко увяз.
— Вот, вот, в точку попал — увяз! Бросился как пес в пропасть с камнем на шее. И бог весть, выберусь ли? В мозги мои впилась, как клещ, дурацкая мысль и сосет, и сосет: возьми Живиле, и все пройдет. Может, тут, то время сказывается, когда я сидел? Ведь столько лет без женщины... Молодой, здоровый мужик... Посуди сам, разве иначе охватила бы меня настоящая большая любовь, да еще к гулящей, да еще в мои-то годы?
— Наконец-то ты заговорил как человек.
— А ты с выводами не спеши. Это только редкие минуты просветления. Как вспышки молнии. Гаснут, и я снова барахтаюсь в темноте. Должно произойти что-то необычное, чтоб меня от Живиле оторвало. Не знаю, может, смерть это сделает или другое равносильное ей событие. Эх, Унте, тебе не понять, что творится в моей душе! Все смотрят на Марму, словно он под черепашьим панцирем, а что под этим панцирем — никому и в голову не приходит. Банщик, и все. Блохолов, тайный лавочник. Но что у этого блохолова есть сердце, чувства... что у него там, под этим черепашьим панцирем, кипит страсть к женщине... четвертый год, с самого первого дня, когда он ее увидел... что там не просто огонечек, чтобы спичку зажечь, а жаркий, пылающий костер, в который без устали подбрасывают хворост... Нет, это и в голову никому не приходит.
У Унте даже пропала охота опохмеляться. Он только ерзал на стуле, скреб затылок, всерьез думал, уж не захворал ли Марма белой горячкой, диву давался.
— Говоришь, не огонечек для разжигания спички? Костер! Чувства, любовь... И так четыре года подряд?! На самом деле странно!
Для того, кто хоть раз любил, это не странно. Унте вспомнил Юргиту.
— Как же не странно, ежели за все время я от тебя ни одного доброго слова о Живиле не слышал. Все только насмехаешься, осуждаешь, издеваешься.
— Плохо делал, Но иначе и не мог. Ведь у меня сердце разрывается, что с другими она. Как по-твоему, должен я себя чем-то утешить, успокоить? Вот я ее и оплевывал как мог. Но куда ты, болван, убежишь от себя?
— Ясное дело, не убежишь.— Унте снова подумал о Юргите.— Ежели тебе судьба слишком поздно женщину послала, к которой сердцем льнешь, то добра не жди. Но и здесь голову терять нельзя. Отличать надо: что хорошо, что плохо. Ведь Живиле, как ни крути... Мне просто жалко тебя, Марма. Отвались от нее, пока не поздно. Погибнешь.
Марма сидел на софе в одной рубахе, сунув под стол ноги в дырявых носках, и пальцами обеих рук щипал увядшие щеки.
— Может, и погибну, может, и нет, не таким, как ты, судить,— сказал он, по-стариковски тряся головой.— К добру это тоже не приведет. Я это сразу понял, как только стал думать о ней. Ну точно искусственный спутник вокруг земного шара вращаюсь и дрожу, зная, что с каждым витком приближаюсь к нижним слоям атмосферы, где сгорю. Нет, никуда мне от своей орбиты не деться. Бессилен я. Обречен. И пускай! Ведь точно так же было лет тридцать назад, когда любил одну женщину. Никакую другую так не любил, как ту,— единственной на свете любовью. И сейчас я частенько вспоминаю ее, хотя она давно, должно быть, умерла. И вот явилась на свет другая, такая же, как та, ее двойник, можно сказать,— Живиле, и я не устоял... Понимаешь? В юности недолюбил, и вот это нерастраченное чувство подняло голову и зарычало как зверь, проснувшийся от зимней спячки... Ах, Унте, ты не понимаешь, что значит вернуться в юность! Хоть это возвращение обман, иллюзия, подогрев остывших чувств, но все равно всю душу переворачивает. Потрясение, после которого почти все заливает лавой.
Унте вместе со стулом придвинулся поближе к ведру, зачерпнул воды и маленькими глотками долго пил, глядя исподлобья на Марму — постаревшего, как бы сплющившегося, несчастного. И уже испытывал не презрение к этому человеку, когда-то способствовавшему гибели людей, а жалость и злобу: зачем он так бесстыдно раскрыл перед ним душу, все свои пороки и глубоко затаенную боль. Неужто это тот самый банщик, обычно насмехавшийся и бездумно глумившийся надо всем и бравший на рубль дороже за каждую бутылку водки?
Унте встал. Нет, просто подскочил с места, стукнув в сердцах пустой кружкой по столу. Он был зол как дьявол.
— Что это ты передо мной нюни распускаешь? — выпа-лил.— Не мог себе найти другого исповедника? Как будто я — выгребная яма, свалка? Умел жить до сих пор, Унте не спрашивал, вот и живи дальше, я тебе не сын и не отец.
Марма съежился на своей скрипучей софе, словно его огрели чем-то сзади.
— Не ерепенься,— простонал он.— Набух я, как волдырь. Вот и пришло время его вскрыть.
— Но почему при мне?!— воскликнул Унте.
— А при ком же? Все — свиньи, скоты, думают только о своем корыте. Да и ты такой же, только другого от корыта оттереть не норовишь. Незадачливый поросенок, которого не подпускают к вымени матки. И я теперь такой же. Потому вот и хрюкаем о своих бедах друг другу, неудачники.
— Только уж, пожалуйста, меня с собой не равняй,— еще больше ощетинился Унте.— Гусь свинье не товарищ.
— Эх, покончил бы ты раз и навсегда со своими сравнениями,— простонал Марма, нервно топча под столом одну ногу другой.— Откуда тебе знать, может, я уже жалею, что сболтнул лишнее? Может, мне уже стыдно моих признаний, как той пьяной болтовни про Живиле? Но слово не воробей: вылетит — не поймаешь. Однако знаю: ты умеешь держать язык за зубами, не разболтаешь, не разнесешь того, чего не надо, не оплюешь человека больше, чем его уже оплевали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
— Любишь? Такой вот любовью ее и Альбертас Гайлюс любил, и еще дюжина до него и после него. Жеребячья любовь! Разве о любимой женщине так говорят, как ты говоришь? Сорвать с нее последнюю одежду и выставить на посмешище?
— Сам не понимаю, почему я так.— Марма схватился за голову, слова смешались, утратили смысл, слетая с иссохших губ.— Какое-то наваждение... безумие... шизофрения... Да разве найдешь в наше время хоть одного нормального человека? Думай что хочешь, только не по злобе, не из презрения к Живиле я наговорил все это. Скорее всего, похвастаться хотел, какой я, мол, мужик, и что такая деваха, молодая, красивая, не с кем-нибудь, а со мной... Точнее говоря, это все результат моих грез. Ведь последнее время я только и делаю, что о ней думаю, а иногда и до зари не смыкаю глаз. Раздеваю и одеваю, ласкаю и целую... Она в моих мыслях как грешный ангел витает.
— Да в тебя бес вселился, а не любовь. Бес!— реши Унте, уже без прежнего отвращения, а с жалостью глядя н Марму, который лежал, закрыв глаза, тихий и бледный, покойник.
— И я так думаю. Я как раз в том возрасте, когда у мужчин шарики за ролики заходят. Я гоню от себя нечистого. Но нечистый не отступает, и все тут. Худо со мной, Унте.
— Вот это новость. Знал, что бегаешь за ней, след нюхаешь, но уж никак не думал, что ты так глубоко увяз.
— Вот, вот, в точку попал — увяз! Бросился как пес в пропасть с камнем на шее. И бог весть, выберусь ли? В мозги мои впилась, как клещ, дурацкая мысль и сосет, и сосет: возьми Живиле, и все пройдет. Может, тут, то время сказывается, когда я сидел? Ведь столько лет без женщины... Молодой, здоровый мужик... Посуди сам, разве иначе охватила бы меня настоящая большая любовь, да еще к гулящей, да еще в мои-то годы?
— Наконец-то ты заговорил как человек.
— А ты с выводами не спеши. Это только редкие минуты просветления. Как вспышки молнии. Гаснут, и я снова барахтаюсь в темноте. Должно произойти что-то необычное, чтоб меня от Живиле оторвало. Не знаю, может, смерть это сделает или другое равносильное ей событие. Эх, Унте, тебе не понять, что творится в моей душе! Все смотрят на Марму, словно он под черепашьим панцирем, а что под этим панцирем — никому и в голову не приходит. Банщик, и все. Блохолов, тайный лавочник. Но что у этого блохолова есть сердце, чувства... что у него там, под этим черепашьим панцирем, кипит страсть к женщине... четвертый год, с самого первого дня, когда он ее увидел... что там не просто огонечек, чтобы спичку зажечь, а жаркий, пылающий костер, в который без устали подбрасывают хворост... Нет, это и в голову никому не приходит.
У Унте даже пропала охота опохмеляться. Он только ерзал на стуле, скреб затылок, всерьез думал, уж не захворал ли Марма белой горячкой, диву давался.
— Говоришь, не огонечек для разжигания спички? Костер! Чувства, любовь... И так четыре года подряд?! На самом деле странно!
Для того, кто хоть раз любил, это не странно. Унте вспомнил Юргиту.
— Как же не странно, ежели за все время я от тебя ни одного доброго слова о Живиле не слышал. Все только насмехаешься, осуждаешь, издеваешься.
— Плохо делал, Но иначе и не мог. Ведь у меня сердце разрывается, что с другими она. Как по-твоему, должен я себя чем-то утешить, успокоить? Вот я ее и оплевывал как мог. Но куда ты, болван, убежишь от себя?
— Ясное дело, не убежишь.— Унте снова подумал о Юргите.— Ежели тебе судьба слишком поздно женщину послала, к которой сердцем льнешь, то добра не жди. Но и здесь голову терять нельзя. Отличать надо: что хорошо, что плохо. Ведь Живиле, как ни крути... Мне просто жалко тебя, Марма. Отвались от нее, пока не поздно. Погибнешь.
Марма сидел на софе в одной рубахе, сунув под стол ноги в дырявых носках, и пальцами обеих рук щипал увядшие щеки.
— Может, и погибну, может, и нет, не таким, как ты, судить,— сказал он, по-стариковски тряся головой.— К добру это тоже не приведет. Я это сразу понял, как только стал думать о ней. Ну точно искусственный спутник вокруг земного шара вращаюсь и дрожу, зная, что с каждым витком приближаюсь к нижним слоям атмосферы, где сгорю. Нет, никуда мне от своей орбиты не деться. Бессилен я. Обречен. И пускай! Ведь точно так же было лет тридцать назад, когда любил одну женщину. Никакую другую так не любил, как ту,— единственной на свете любовью. И сейчас я частенько вспоминаю ее, хотя она давно, должно быть, умерла. И вот явилась на свет другая, такая же, как та, ее двойник, можно сказать,— Живиле, и я не устоял... Понимаешь? В юности недолюбил, и вот это нерастраченное чувство подняло голову и зарычало как зверь, проснувшийся от зимней спячки... Ах, Унте, ты не понимаешь, что значит вернуться в юность! Хоть это возвращение обман, иллюзия, подогрев остывших чувств, но все равно всю душу переворачивает. Потрясение, после которого почти все заливает лавой.
Унте вместе со стулом придвинулся поближе к ведру, зачерпнул воды и маленькими глотками долго пил, глядя исподлобья на Марму — постаревшего, как бы сплющившегося, несчастного. И уже испытывал не презрение к этому человеку, когда-то способствовавшему гибели людей, а жалость и злобу: зачем он так бесстыдно раскрыл перед ним душу, все свои пороки и глубоко затаенную боль. Неужто это тот самый банщик, обычно насмехавшийся и бездумно глумившийся надо всем и бравший на рубль дороже за каждую бутылку водки?
Унте встал. Нет, просто подскочил с места, стукнув в сердцах пустой кружкой по столу. Он был зол как дьявол.
— Что это ты передо мной нюни распускаешь? — выпа-лил.— Не мог себе найти другого исповедника? Как будто я — выгребная яма, свалка? Умел жить до сих пор, Унте не спрашивал, вот и живи дальше, я тебе не сын и не отец.
Марма съежился на своей скрипучей софе, словно его огрели чем-то сзади.
— Не ерепенься,— простонал он.— Набух я, как волдырь. Вот и пришло время его вскрыть.
— Но почему при мне?!— воскликнул Унте.
— А при ком же? Все — свиньи, скоты, думают только о своем корыте. Да и ты такой же, только другого от корыта оттереть не норовишь. Незадачливый поросенок, которого не подпускают к вымени матки. И я теперь такой же. Потому вот и хрюкаем о своих бедах друг другу, неудачники.
— Только уж, пожалуйста, меня с собой не равняй,— еще больше ощетинился Унте.— Гусь свинье не товарищ.
— Эх, покончил бы ты раз и навсегда со своими сравнениями,— простонал Марма, нервно топча под столом одну ногу другой.— Откуда тебе знать, может, я уже жалею, что сболтнул лишнее? Может, мне уже стыдно моих признаний, как той пьяной болтовни про Живиле? Но слово не воробей: вылетит — не поймаешь. Однако знаю: ты умеешь держать язык за зубами, не разболтаешь, не разнесешь того, чего не надо, не оплюешь человека больше, чем его уже оплевали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150