надо слушать. И незаметно в песне остались только Петрусь и Виктор. Когда начался куплет, их голоса тут же разлучились, и каждый повел по-своему, но так, что один не мог звучать без другого.
Ды успомню пажары, варожыя хмары, заве халодиых вятроу, слату, нягоды, начныя паходы, агш партызансшх кастроу,— состязались два голоса. Виктор тянул мелодию низким, мягким, густым баритоном, опершись склоненной головой на ладонь. А Петрусь откинулся на спинку стула, обхватил ее руками, закрыл глаза, и голос его звенел где-то высоко, так, что, казалось, никогда не встретится с голосом Виктора. Чудилось, будто песня вырвалась в далекий простор полей и голос Виктора катился там эхом, а Петруся — без конца звенел и звенел в поднебесье,— звучат два голоса — высокий и низкий,— разлучаясь и находя друг друга. И не дождавшись конца паузы, возвращаясь от своих мыслей- воспоминаний, начинает Владислав и поднимает голову таким резким взмахом, что волосы откидываются назад.
И снова сплелись, соединились и плывут два голоса: один — в шуме и эхе дубрав, другой — в бескрайней выси поднебесья, и не могут, не могут никак разлучиться, и плывут без конца.
Кончили песню. Владислав сел на стул и рукой пригладил волосы. Петрусь открыл глаза, посмотрел на всех и улыбнулся светло, как солнце. Виктор поправил свой чуб и вздохнул. Людочка заснула на руках, и Зина осторожно натянула на
грудь блузку. Тетка Христина поправила узел платка под подбородком.
— Вот как у нас поют, Стасечка.
— Самая лучшая песня! — говорит Владислав. Не знаю, почему так люблю ее: может быть, потому, что сам себя в ней вижу... Ну, так давайте еще по чарочке выпьем. За хорошую песню. За эту песню... Сестрица, не ходи, ничего не надо, тут же всего довольно.
— Пейте, ешьте, дорогие мои,— счастливая, говорит Аксеня. Она стоит, чтобы всех видеть: и Владыея, и Стасю, и своих детей, она и улыбается, и утирает слезы. Тут и радость, и гордость, и растерянность, и тревога, как это часто бывает, когда счастье так велико, что его начинаешь бояться.
Стоит гомон, шум. Только Зина сидит одна, на своем дальнем конце стола, к чарке она и не прикоснулась. Кто решится осудить ее? Она мать, и Людочка теперь заслонила для нее все на свете. Но песня коснулась и ее детства.
— А помните, дядька Владысь, как я прибежала к вам сказать, что в село наехали полицаи? Вас же тогда чуть не захватили,—выбрав минутку тишины, говорит Зина, радуясь, что и она может вставить слово в общую беседу.
Владислав смотрит на нее, как бы только теперь сообразив, что это та самая замурзанная девчушка, которая тогда со всех ног, запыхавшись, примчалась к тетке Христине, где он читал народу «Правду», с криком, чтоб он спасался. Не узнавая, он теперь глядит на Зину, как бы впервые видя ее. Зина сидит выпрямившись, величаво-простая, покачивая на руках спящую Людочку. Замурзанная девчушка... женщина... мать... кто бы мог подумать?
— А ведь правда, Зина... Если б не ты, может быть, теперь и не пел бы я вместе с вами...
Задумавшись, Владислав ярко видит те вставшие в песне годы. Сон это? Или явь? Память имеет удивительное свойство — показывать все грани жизни разом, стирая легкие переходы от яви к сну. Крепче всего, однако, память удерживает одно мгновение, когда Владислав лежа видит залитое солнцем шоссе, взрыв на нем и затем — как мчится на него чужое, страхом перекошенное лицо, на котором остались только одни сплошные глаза. В руках у Владислава дрожит пулемет, и потому, что он дрожит, Владиславу ясно, что он стреляет и что поэтому плещется и кричит в чужих глазах
страх. Лица подымаются и падают, подымаются и падают... может быть, одно, может быть, два, может быть — без счета... И потом — немая тишина, шумит одна лишь вековечная пуща...
Память обладает удивительным свойством — незаметно стирать переходы от яви к яви. И вот перед духовным взором Владислава встает другая тишина — тишина бескрайней дали спелых полей. Просторы его Красногородского совхоза. Плывут тяжелые желтые волны пшеницы — как море, без конца, без края. Солнце. Вековечная бездна голубого неба. По дороге, что пролегает где-то на дне этого пшеничного моря, мчится «ГА3-69». Он то скрывается в хлебах, то снова показывает серый брезентовый кузов, оставляя за собой легкий след поднятой пыли. Вымахнув на самое высокое место, газик останавливается. Неслышно стукнув дверцами, из машины выходит Андрей Кирнажицкий, директор совхоза. Вез шапки, блестя на солнце большими залысинами, которые оттеснили на самое темя клок вихрастых волос, он поднимает ладонь над глазами и оглядывает окрестность. Вокруг, сколько может обнять глаз, плывет и плывет пшеница, чуть- чуть зеленоватая в лощинах и уже совсем желтая на пригорках.
«Не вовремя ты уехал, Владислав Михайлович, ой не вовремя,— мысленно слышит Владислав, как говорит Андрей Кирнажицкий, оглядывая окрестность, и смотрит на поля вместе с директором — Ты видишь, сколько у нас с тобой нынче работы? Гляди, урожай какой, а? Через два дня на Высоком Яру можно пускать комбайны».
«Так бригады же готовы, Андрей Данилович. Разве мы с вами в чем-то ошиблись?»— мысленно отвечает Владислав, помня, что до отъезда, загодя, они основательно подготовились к уборке.
«Ошиблись, Владислав Михайлович. В самом главном ошиблись: можем не успеть управиться — урожай куда больше, чем мы с вами предполагали. Тут же каждый колосок
золотой».
«Я сейчас съезжу погляжу, Андрей Данилович. Тот широкий массив под Самодумовками, наверно, уже совсем ютов»,— мысленно говорит Владислав.
«Попрошу вас, Владислав Михайлович. Съездите гуда вместе с агрономом. Чтоб нам где-нибудь не споткнуться. Только вы не волнуйтесь... Чего вы уже волнуетесь?»
Встрепенувшись, Владислав и в самом деле замечает,
что у него часто бьется сердце. Что там делается сейчас, у него в совхозе? Где и чем занят Андрей Кирнажицкий? Все ли ладно в бригадах? Завезено ли своевременно горючее? Нет ли каких заминок? Должно быть, труднее всего придется бригаде на Высоком Яру, ведь там... Эх, правда, надо бы самому сейчас там быть. Верно, не вовремя уехал.
— Вот что, Виктор,— вдруг говорит Владислав незнакомым, строгим голосом.— Давай твоими чертежами займемся сегодня. Сейчас же, а то мне некогда. А ты, Петрусь, готовься к отъезду. Пойдем договоримся — и завтра же в путь. Самолетом.
— Владыська, так ты ж говорил, что хоть с неделю пробудешь,— испуганно вскинув глаза, говорит Аксеня.— Как же это, братка?
— Не могу, Аксенька, не сердись. Надо быть дома. Стася, если хочет, пускай остается.
— Ну что ты, Владысь, как же я останусь? Поедем вместе,— говорит Станислава и начинает приглаживать волосы, как бы собираясь уже в дорогу.
— Ну вот, так давайте поднимем по последней чарке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122