Ты махала этим цветком, как хлыстом, и после каждого взмаха в воздухе оставался след рдеющих лепестков, словно развевалось на ветру множество тончайших ленточек. Спросив: «Почему же нехорошей?» — ты перестала размахивать цветком и, должно быть нечаянно, сломала его тонкий стебель.
И в тот вечер, кажется, впервые мы остались с тобой вдвоем. Уже давно ушли домой косцы. Давно опустилась ночь, рассыпав по небу яркие звезды, а нам хорошо было с тобой стоять у той высокой кладки, переброшенной через ручей за садом, по которой ты даже днем боялась ходить.
— Помни, что ты сегодня обидел меня,— говорила ты, так близко стоя ко мне, что я чувствовал, как пахнут твои волосы.
— Я не обидел тебя,— возразил я,— потому что сказал правду. Разве мог я сказать иначе, если до той минуты еще ненавидел тебя?
— Почему же, Петрусь?
— Потому, наверное, что очень давно люблю...
— Зачем же было молчать?
— Я и теперь не рад, что сказал об этом. Мы разные люди. Разве ты когда-нибудь по-настоящему поймешь меня? Я не верю в это. Ты научилась жить легко, ты умеешь отчаянно плясать, озоровать, проказничать, не знать никаких забот — как птичка. Мне можно любить тебя только издали. Ты никогда не разделишь со мной своей судьбы.
— Ты совсем не знаешь меня,— сказала ты взволнованно. Потом помолчала и добавила: — И сама себя я не знаю. Знаю только, что мне хорошо с тобой. Но почему же мы так долго таились друг от друга?
— Может, это было лучше для нас.
— Ты все не веришь, что нам будет хорошо? Хочешь, скажу что-то?
— Говори.
— А знаешь, почему я вечно кружилась и озорничала,
и всегда старалась быть заметной? Все я делала ради тебя Мне надо было, чтобы ты слышал и видел меня.
Знаешь ли ты, как хорошо мне было тогда? Как много было тогда счастья? Ночь охраняла тишину, может, затем, чтобы полней почувствовали мы это счастье. Кажется, мир тогда не существовал для меня — я никого не видел, ничего не знал, кроме тебя. Только слышал запах твоих волос. Только чувствовал тепло твоих губ. И все же мне было тяжело: как и раньше, мне казалось, что я должен ненавидеть тебя.
Мы не смогли бы тогда перейти через кладку: было темно, хотя звезды горели ярко. Я взял тебя на руки — до сих пор помню, как приникла ты ко мне, обвив мою шею руками,— я понес тебя по воде. Никогда больше не чувствовал я тебя так близко. Мне хотелось, чтобы это был не маленький ручей, а широкая река и чтобы я нес и нес тебя, не выпуская из рук.
— Как хорошо мне с тобой,— сказала ты.— Мы больше никогда, никогда не будем ссориться. И ты больше никогда не обижай меня.
И тогда я спросил:
— А ты всегда будешь со мной? Что бы ни случилось — ты никогда не оставишь меня?
— Никогда! — ответила ты.
Помнишь ли ты это слово?
Дай я напомню кое-что. К пану приехал его дальний родственник — молодой человек в форме поручика польской армии, Гжецкий. Он приехал в новеньком мундире, перепоясанный крест-накрест ремнями, со сверкающей отделкой на козырьке конфедератки, в бриджах и в начищенных до блеска сапогах со шпорами. За ним волочилась по земле кривая тонкая сабля с парчовыми кистями на рукоятке. Молодой пан поручик пахнул духами, у него было тонкое, нежное лицо, он умел приятно говорить и улыбаться, ловко поворачиваясь на стройных ногах, и мило просить прощения, приставляя два пальца к сверкающему козырьку конфедератки. Он ездил на поджарой гнедой кобылице, вместо арапника повесив на руку стек, обвитый полосками красной лакированной кожи. Когда молодой пан поручик командовал солдатами, то поднимал стек над головой, что означало: внимание.
Молодой пан поручик охранял оккупационные порядки своей державы и покой старого пана, потому что совсем уж разучились уважать благодетеля неблагодарные мужики. Кое-где они даже начали пускать красного петуха в имениях. И очень кстати оказалось, что пан Гжецкий был не только родственником, но еще и поручиком: легко выполняя обязанности дорогого гостя, он справлялся и с трудными обязанностями службы, которая называлась карательной. Но молодому пану поручику было скучно без паненок, и ты очень скоро ему приглянулась.
Мне теперь редко приходилось встречаться с тобой, потому что у меня была тоже своя работа. Я теперь жил больше по лесам, хотя об этом ты и не догадывалась. Когда ты спрашивала у меня, почему я так часто и надолго исчезаю, я придумывал что-нибудь наиболее правдоподобное: ходил к родственникам или ездил в город. В моих объяснениях тоже была своя правда: я действительно часто бывал в городе и у «родственников», потому что того требовала моя работа. Стоило ли тебе знать об этом? Я с нетерпением ждал, когда настанет время, чтобы можно было раскрыть тебе всю мою душу. В работе моей мне так недоставало тебя. Я тяготился тем, что не до конца мог перед тобой открыться.
С той ночи, когда впервые мы остались с тобой вдвоем, я полюбил высоко перекинутую через ручей горбатую кладку, за которой начинались кусты орешника. Сколько там было потайных тропок, известных только нам с тобой!
В этот раз мне показалось, что ты очень долго не шла. Уже луна поднялась над лесом и, переходя из тучки в тучку, разливала свой бледный тихий свет. В воде размеренно покачивалась молчаливая тень кладки и отражалась бездонность неба. Наконец показалась ты, и я не мог дождаться — так долго ты шла в этом безмолвном лунном свете. На кладке ты остановилась, посмотрела вниз и сказала:
— Как страшно, когда подумаешь, что можно упасть и лететь, и лететь без конца, потому что не видно никакого дна. Может, так и в жизни, Петрусь? Кинешься, не зная, что дно совсем близко, и можешь разбиться.
— Зачем же кидаться?
— А я уже кинулась, Петрусь. Разве ты не понял это? И так мне хорошо лететь в бездну, что, может, даже и разобьюсь. Ты береги меня.
Сколько оставалось еще не исхоженных нами тропок! Сколько дальних, уединенных уголков в парке ждало, чтобы
от всего мира укрыть наше счастье! А может, и не надо было скрывать его?
Да, в этот вечер ты была очень встревоженная.
— Петрусь, мне становится невыносимо тяжело, когда я теперь подолгу не вижу тебя. Может, я стала тебе не нужна? Ты как-то отдалился, Петрусь, стал немножко чужим. Кроме меня, есть у тебя на душе еще что-то.
Это была почти правда. Я сам знал, что не всеми своими мыслями делился с тобой, носил их только в своей душе. Думаешь, это было мне легко? Я ведь хотел, чтобы ты шла со мной рядом, а ты часто стояла в стороне. Ты была очень нужна мне как друг, как помощник, как единомышленник. Но потому, что дело, которым я занимался, было очень важным, я снова спрашивал себя: до конца ли могу верить тебе?
— Помнишь ли, Таиса,— спросил я,— свои слова о том, что никогда не оставишь меня, что бы ни случилось?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122
И в тот вечер, кажется, впервые мы остались с тобой вдвоем. Уже давно ушли домой косцы. Давно опустилась ночь, рассыпав по небу яркие звезды, а нам хорошо было с тобой стоять у той высокой кладки, переброшенной через ручей за садом, по которой ты даже днем боялась ходить.
— Помни, что ты сегодня обидел меня,— говорила ты, так близко стоя ко мне, что я чувствовал, как пахнут твои волосы.
— Я не обидел тебя,— возразил я,— потому что сказал правду. Разве мог я сказать иначе, если до той минуты еще ненавидел тебя?
— Почему же, Петрусь?
— Потому, наверное, что очень давно люблю...
— Зачем же было молчать?
— Я и теперь не рад, что сказал об этом. Мы разные люди. Разве ты когда-нибудь по-настоящему поймешь меня? Я не верю в это. Ты научилась жить легко, ты умеешь отчаянно плясать, озоровать, проказничать, не знать никаких забот — как птичка. Мне можно любить тебя только издали. Ты никогда не разделишь со мной своей судьбы.
— Ты совсем не знаешь меня,— сказала ты взволнованно. Потом помолчала и добавила: — И сама себя я не знаю. Знаю только, что мне хорошо с тобой. Но почему же мы так долго таились друг от друга?
— Может, это было лучше для нас.
— Ты все не веришь, что нам будет хорошо? Хочешь, скажу что-то?
— Говори.
— А знаешь, почему я вечно кружилась и озорничала,
и всегда старалась быть заметной? Все я делала ради тебя Мне надо было, чтобы ты слышал и видел меня.
Знаешь ли ты, как хорошо мне было тогда? Как много было тогда счастья? Ночь охраняла тишину, может, затем, чтобы полней почувствовали мы это счастье. Кажется, мир тогда не существовал для меня — я никого не видел, ничего не знал, кроме тебя. Только слышал запах твоих волос. Только чувствовал тепло твоих губ. И все же мне было тяжело: как и раньше, мне казалось, что я должен ненавидеть тебя.
Мы не смогли бы тогда перейти через кладку: было темно, хотя звезды горели ярко. Я взял тебя на руки — до сих пор помню, как приникла ты ко мне, обвив мою шею руками,— я понес тебя по воде. Никогда больше не чувствовал я тебя так близко. Мне хотелось, чтобы это был не маленький ручей, а широкая река и чтобы я нес и нес тебя, не выпуская из рук.
— Как хорошо мне с тобой,— сказала ты.— Мы больше никогда, никогда не будем ссориться. И ты больше никогда не обижай меня.
И тогда я спросил:
— А ты всегда будешь со мной? Что бы ни случилось — ты никогда не оставишь меня?
— Никогда! — ответила ты.
Помнишь ли ты это слово?
Дай я напомню кое-что. К пану приехал его дальний родственник — молодой человек в форме поручика польской армии, Гжецкий. Он приехал в новеньком мундире, перепоясанный крест-накрест ремнями, со сверкающей отделкой на козырьке конфедератки, в бриджах и в начищенных до блеска сапогах со шпорами. За ним волочилась по земле кривая тонкая сабля с парчовыми кистями на рукоятке. Молодой пан поручик пахнул духами, у него было тонкое, нежное лицо, он умел приятно говорить и улыбаться, ловко поворачиваясь на стройных ногах, и мило просить прощения, приставляя два пальца к сверкающему козырьку конфедератки. Он ездил на поджарой гнедой кобылице, вместо арапника повесив на руку стек, обвитый полосками красной лакированной кожи. Когда молодой пан поручик командовал солдатами, то поднимал стек над головой, что означало: внимание.
Молодой пан поручик охранял оккупационные порядки своей державы и покой старого пана, потому что совсем уж разучились уважать благодетеля неблагодарные мужики. Кое-где они даже начали пускать красного петуха в имениях. И очень кстати оказалось, что пан Гжецкий был не только родственником, но еще и поручиком: легко выполняя обязанности дорогого гостя, он справлялся и с трудными обязанностями службы, которая называлась карательной. Но молодому пану поручику было скучно без паненок, и ты очень скоро ему приглянулась.
Мне теперь редко приходилось встречаться с тобой, потому что у меня была тоже своя работа. Я теперь жил больше по лесам, хотя об этом ты и не догадывалась. Когда ты спрашивала у меня, почему я так часто и надолго исчезаю, я придумывал что-нибудь наиболее правдоподобное: ходил к родственникам или ездил в город. В моих объяснениях тоже была своя правда: я действительно часто бывал в городе и у «родственников», потому что того требовала моя работа. Стоило ли тебе знать об этом? Я с нетерпением ждал, когда настанет время, чтобы можно было раскрыть тебе всю мою душу. В работе моей мне так недоставало тебя. Я тяготился тем, что не до конца мог перед тобой открыться.
С той ночи, когда впервые мы остались с тобой вдвоем, я полюбил высоко перекинутую через ручей горбатую кладку, за которой начинались кусты орешника. Сколько там было потайных тропок, известных только нам с тобой!
В этот раз мне показалось, что ты очень долго не шла. Уже луна поднялась над лесом и, переходя из тучки в тучку, разливала свой бледный тихий свет. В воде размеренно покачивалась молчаливая тень кладки и отражалась бездонность неба. Наконец показалась ты, и я не мог дождаться — так долго ты шла в этом безмолвном лунном свете. На кладке ты остановилась, посмотрела вниз и сказала:
— Как страшно, когда подумаешь, что можно упасть и лететь, и лететь без конца, потому что не видно никакого дна. Может, так и в жизни, Петрусь? Кинешься, не зная, что дно совсем близко, и можешь разбиться.
— Зачем же кидаться?
— А я уже кинулась, Петрусь. Разве ты не понял это? И так мне хорошо лететь в бездну, что, может, даже и разобьюсь. Ты береги меня.
Сколько оставалось еще не исхоженных нами тропок! Сколько дальних, уединенных уголков в парке ждало, чтобы
от всего мира укрыть наше счастье! А может, и не надо было скрывать его?
Да, в этот вечер ты была очень встревоженная.
— Петрусь, мне становится невыносимо тяжело, когда я теперь подолгу не вижу тебя. Может, я стала тебе не нужна? Ты как-то отдалился, Петрусь, стал немножко чужим. Кроме меня, есть у тебя на душе еще что-то.
Это была почти правда. Я сам знал, что не всеми своими мыслями делился с тобой, носил их только в своей душе. Думаешь, это было мне легко? Я ведь хотел, чтобы ты шла со мной рядом, а ты часто стояла в стороне. Ты была очень нужна мне как друг, как помощник, как единомышленник. Но потому, что дело, которым я занимался, было очень важным, я снова спрашивал себя: до конца ли могу верить тебе?
— Помнишь ли, Таиса,— спросил я,— свои слова о том, что никогда не оставишь меня, что бы ни случилось?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122