я ходил на гуманитарные предметы, а он — на социально-экономические. Дома обменивались тем, что проходили по курсу. Когда он отпуствовал, я старался писать.
Помню, четыре дня подряд писал «Затока у бурах». Выполнял специальный заказ для первого номера «Росквгта», так как прозы у нас не хватало. Закончил в шесть утра, выпрямился над столом; комната была в синем дыму. Я встал, потянулся, и все закачалось у меня перед глазами, закружи- лось так, что я снова присел и ухватился за стол.
Вообще в молодые годы писалось легко и быстро. Разумеется, это объясняется прежде всего молодостью. И тем, что писалось как попало. Теперь удивляет небрежность, когда перечитываешь старое. «Таису» написал за одну ночь, а теперь на рассказ уходит не один месяц.
В 1929 году отнес в Государственное издательство первую книгу — «Затока у бурах». Ее прочел сам Тишка Гартный, кажется за три дня, и сразу же отправил в печать, не сделав ни единого замечания. Просто удивительно: на мой сегодняшний взгляд, там много беспомощного.
В том же двадцать девятом году с бригадой партийных работников поехал на Могилевщину проводить коллективизацию. Запомнилось одно собрание. Тесная прокуренная хата до отказа заполнена людьми, стоят даже за дверью — в сенях во дворе. За столом президиум. Всю ночь возбужденное обсуждение главного вопроса: как будет в колхозе? Те, кто за порогом, время от времени выкрикивают злобные реплики: «Пролетариями хотят нас сделать?», «Жены тоже станут общими?» И когда наконец к столу стали подходить писать заявления о вступлении в колхоз, кто-то швырнул комок снега и загасил лампу. Все загудело, затрещало, звякнули стекла в окнах, на дворе кто-то выстрелил. Комиссия наша оказалась в трудном положении. Но тут же у многих в руках вспыхнули спички, лампа снова засветилась над столом.
Утром я пошел к человеку, раньше батрачившему у пана, человеку хозяйственному, уважаемому односельчанами. Хотелось, чтобы он пошел в колхоз, потому что с него взяли бы пример и другие. Он завтракал — с женой и двумя подростками. Выслушав меня, сказал:
— Ты, вероятно, голоден, человече, садись с нами да поешь. Если хочешь, и с собой дам кусок сала, только отстань от меня.
В 1931 году с бригадой корреспондентов газеты «Звязда» ездил на «Гомсельмаш». Прожили там около трех месяцев — Брайнин, Поворотный и я. Днем ходили на завод. а вечером, в гостинице, сев за круглый стол писали корреспонденции в газету.
Кажется, в гож же году вместе с Платоном Головачом, Василем Ковалем и Цодиком Долгополъским был на Могилевской фабрике шелка. Писали историю фабрики. Книжка называлась «На Тишовском пустыре».
Совмещать поездки, литературную работу и учебу было конечно, трудно, «о времени хватало на все. Однажды увидел Зину. Она училась в сельскохозяйственной академии, в Минск приехала ненадолго и очень обрадовалась неожиданной встрече. Во мне жило очень доброе чувство к ней, но была в душе и тревога, и какая-то светлая грусть. Мне кажется, что я очень обидел ее, не ответив однажды на ее искренний порыв так как уже не она ходила возле моего сердца. После лекций в университете я любил, когда тесным кружком мы собирались в небольшой аудитории и Мишка Гольдберг, ставший потом Михаилом Златогоровым, отрешенно встряхивая кудрявым чубом, играл Брамса, потому что здесь присутствовала уже та, которая наполняла мое сердце новой тревогой. Как я ждал того момента, когда, возбужденный музыкой, мог пройти с ней, такой уютной и несказанно нежной, до калитки ее дома! У нее было ласковое имя — Леля.
Дружба, иногда очень близкая, а часто просто необходимая душе, возникала и среди писателей. Очень близки мне были Платон Головач, Владимир Ходыка, Василь Коваль, Рыгор Мурашко. Не обрывалась и старая тесная дружба с Петру-сем Бровкой. Появились и более молодые друзья — Юлий Таубин, Сымон Барановых, Борис Микулич. С Заиром Азгуром мы некоторое время были как близнецы. Разговоров и споров было хоть отбавляй; вдоволь набродившись по улицам или по парку, приходили ко мне домой, стелили себе на полу и до самого утра не смыкали глаз. Этот человек горел неугасимой жаждой все знать. Сегодня он ночевал у меня, завтра у другого, послезавтра у третьего; от каждого, обогатившись душой, шел дальше, чтобы тут же раздать накопленное другим.
Очень бегло рассказываю я о событиях и встречах с людьми. Надеюсь, чго со временем вернусь к прошлому, чтобы
дополнить сказанное и обстоятельно рассказать о судьбе тех друзей, о которых только что упомянул. А ведь живут в памяти и другие имена и события. Как, например, встречали Максима Горького, когда, возвращаясь из Италии, он проезжал через Минск.
Вокзал был переполнен. В дверях вагона сначала показались его усы, а уже потом он сам, высокий, худой, с коротко остриженными и торчащими ежиком волосами. Стоя на ступеньках вагона, он оглядел людей, заполнивших весь перрон. На приветствия и цветы захотелось ответить речью. «Вот вы, все молодые»начал он с характерным своим волжским «о», но до конца не договорил, на глаза навернулись слезы. Он сжал ладони, потряс ими перед собой, заменив этим жестом все слова.
Помню японского писателя Акита Такудза (Удзяку), коротенького, живого, бронзового от своего восточного солнца, с множеством мелких морщинок на лице. Это было во времена литкоммуны, и нам очень импонировало, что он, «левый», в первую очередь посетил нас, тоже «левых».
Помню венгерских писателей Белу Иллеша, Матэ Залку и Антала Гидаша. Литературная общественность встречала их очень тепло, видя в тож представителей революционной Венгрии, изгнанных со своей родины диктаторским режимом Хорти.
Еще сердечнее встречали Бруно Ясенского. И это неудивительно. В ответ на пасквильный французский роман того времени «Я жгу Москву» Ясенский написал роман «Я жгу Париж». Из Польши ему пришлось эмигрировать. На антресолях ресторана «Европа» в его честь был дан банкет. Конечно, поднимали бокалы, произносили речи. Высокий, энергичный, с тонким, типично польским профилем, Ясенский очаровывал элегантной пластичностью движений, культурой жеста и слова.
Выпало мне задание показывать Минск Иоганнесу Бехеру. Крупный, плотный, в круглых очках, он говорил медленно, на жесты был скуп. Помню, доехав до улицы Энгельса, я не знал, куда бы еще поехать. В Минске тогда нечего было показывать. Горбатая, припорошенная первым снегом Советская улица спускалась вниз к электростанции. Ну а что дальше? Комаровка с покосившимися домами? Показал домик Первого съезда РСДРП и попросил шофера повернуть налево, чтобы показать хотя бы следы истории — Троёцкую гору, Замковую улицу, Немигу, связав ее со «Словом о полку Игореве». Завершил ознакомление с городом по-
пазом первых наших строек — Дома правительства и Университетского городка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122
Помню, четыре дня подряд писал «Затока у бурах». Выполнял специальный заказ для первого номера «Росквгта», так как прозы у нас не хватало. Закончил в шесть утра, выпрямился над столом; комната была в синем дыму. Я встал, потянулся, и все закачалось у меня перед глазами, закружи- лось так, что я снова присел и ухватился за стол.
Вообще в молодые годы писалось легко и быстро. Разумеется, это объясняется прежде всего молодостью. И тем, что писалось как попало. Теперь удивляет небрежность, когда перечитываешь старое. «Таису» написал за одну ночь, а теперь на рассказ уходит не один месяц.
В 1929 году отнес в Государственное издательство первую книгу — «Затока у бурах». Ее прочел сам Тишка Гартный, кажется за три дня, и сразу же отправил в печать, не сделав ни единого замечания. Просто удивительно: на мой сегодняшний взгляд, там много беспомощного.
В том же двадцать девятом году с бригадой партийных работников поехал на Могилевщину проводить коллективизацию. Запомнилось одно собрание. Тесная прокуренная хата до отказа заполнена людьми, стоят даже за дверью — в сенях во дворе. За столом президиум. Всю ночь возбужденное обсуждение главного вопроса: как будет в колхозе? Те, кто за порогом, время от времени выкрикивают злобные реплики: «Пролетариями хотят нас сделать?», «Жены тоже станут общими?» И когда наконец к столу стали подходить писать заявления о вступлении в колхоз, кто-то швырнул комок снега и загасил лампу. Все загудело, затрещало, звякнули стекла в окнах, на дворе кто-то выстрелил. Комиссия наша оказалась в трудном положении. Но тут же у многих в руках вспыхнули спички, лампа снова засветилась над столом.
Утром я пошел к человеку, раньше батрачившему у пана, человеку хозяйственному, уважаемому односельчанами. Хотелось, чтобы он пошел в колхоз, потому что с него взяли бы пример и другие. Он завтракал — с женой и двумя подростками. Выслушав меня, сказал:
— Ты, вероятно, голоден, человече, садись с нами да поешь. Если хочешь, и с собой дам кусок сала, только отстань от меня.
В 1931 году с бригадой корреспондентов газеты «Звязда» ездил на «Гомсельмаш». Прожили там около трех месяцев — Брайнин, Поворотный и я. Днем ходили на завод. а вечером, в гостинице, сев за круглый стол писали корреспонденции в газету.
Кажется, в гож же году вместе с Платоном Головачом, Василем Ковалем и Цодиком Долгополъским был на Могилевской фабрике шелка. Писали историю фабрики. Книжка называлась «На Тишовском пустыре».
Совмещать поездки, литературную работу и учебу было конечно, трудно, «о времени хватало на все. Однажды увидел Зину. Она училась в сельскохозяйственной академии, в Минск приехала ненадолго и очень обрадовалась неожиданной встрече. Во мне жило очень доброе чувство к ней, но была в душе и тревога, и какая-то светлая грусть. Мне кажется, что я очень обидел ее, не ответив однажды на ее искренний порыв так как уже не она ходила возле моего сердца. После лекций в университете я любил, когда тесным кружком мы собирались в небольшой аудитории и Мишка Гольдберг, ставший потом Михаилом Златогоровым, отрешенно встряхивая кудрявым чубом, играл Брамса, потому что здесь присутствовала уже та, которая наполняла мое сердце новой тревогой. Как я ждал того момента, когда, возбужденный музыкой, мог пройти с ней, такой уютной и несказанно нежной, до калитки ее дома! У нее было ласковое имя — Леля.
Дружба, иногда очень близкая, а часто просто необходимая душе, возникала и среди писателей. Очень близки мне были Платон Головач, Владимир Ходыка, Василь Коваль, Рыгор Мурашко. Не обрывалась и старая тесная дружба с Петру-сем Бровкой. Появились и более молодые друзья — Юлий Таубин, Сымон Барановых, Борис Микулич. С Заиром Азгуром мы некоторое время были как близнецы. Разговоров и споров было хоть отбавляй; вдоволь набродившись по улицам или по парку, приходили ко мне домой, стелили себе на полу и до самого утра не смыкали глаз. Этот человек горел неугасимой жаждой все знать. Сегодня он ночевал у меня, завтра у другого, послезавтра у третьего; от каждого, обогатившись душой, шел дальше, чтобы тут же раздать накопленное другим.
Очень бегло рассказываю я о событиях и встречах с людьми. Надеюсь, чго со временем вернусь к прошлому, чтобы
дополнить сказанное и обстоятельно рассказать о судьбе тех друзей, о которых только что упомянул. А ведь живут в памяти и другие имена и события. Как, например, встречали Максима Горького, когда, возвращаясь из Италии, он проезжал через Минск.
Вокзал был переполнен. В дверях вагона сначала показались его усы, а уже потом он сам, высокий, худой, с коротко остриженными и торчащими ежиком волосами. Стоя на ступеньках вагона, он оглядел людей, заполнивших весь перрон. На приветствия и цветы захотелось ответить речью. «Вот вы, все молодые»начал он с характерным своим волжским «о», но до конца не договорил, на глаза навернулись слезы. Он сжал ладони, потряс ими перед собой, заменив этим жестом все слова.
Помню японского писателя Акита Такудза (Удзяку), коротенького, живого, бронзового от своего восточного солнца, с множеством мелких морщинок на лице. Это было во времена литкоммуны, и нам очень импонировало, что он, «левый», в первую очередь посетил нас, тоже «левых».
Помню венгерских писателей Белу Иллеша, Матэ Залку и Антала Гидаша. Литературная общественность встречала их очень тепло, видя в тож представителей революционной Венгрии, изгнанных со своей родины диктаторским режимом Хорти.
Еще сердечнее встречали Бруно Ясенского. И это неудивительно. В ответ на пасквильный французский роман того времени «Я жгу Москву» Ясенский написал роман «Я жгу Париж». Из Польши ему пришлось эмигрировать. На антресолях ресторана «Европа» в его честь был дан банкет. Конечно, поднимали бокалы, произносили речи. Высокий, энергичный, с тонким, типично польским профилем, Ясенский очаровывал элегантной пластичностью движений, культурой жеста и слова.
Выпало мне задание показывать Минск Иоганнесу Бехеру. Крупный, плотный, в круглых очках, он говорил медленно, на жесты был скуп. Помню, доехав до улицы Энгельса, я не знал, куда бы еще поехать. В Минске тогда нечего было показывать. Горбатая, припорошенная первым снегом Советская улица спускалась вниз к электростанции. Ну а что дальше? Комаровка с покосившимися домами? Показал домик Первого съезда РСДРП и попросил шофера повернуть налево, чтобы показать хотя бы следы истории — Троёцкую гору, Замковую улицу, Немигу, связав ее со «Словом о полку Игореве». Завершил ознакомление с городом по-
пазом первых наших строек — Дома правительства и Университетского городка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122