Постепенно припоминаются и припоминаются наши молодые годы. Писать он стал еще на рабфаке, первый рассказ «Жертва» напечатал в «Маладым аратым» в 1926 году. Был высокий, стройный, белобрысый. И худой: на вытянутом остром лице видны были только глаза.
Он не старался быть на виду, но общественную работу любил. Кроме участия в редколлегии, был членом всяких комиссий, профкома, студкома. Ходил легко, был общительным, но в компании, как это бывает заведено у студентов, в группки не лез, после занятий торопился домой. Несколько не соответствовала его общительной натуре такая не юношеская домовитость. Думалось по-разному: человек пришел с рабфака, нужно много догонять в учебе или хотя бы стараться не отстать. А может, дело в том, что был он из бедной семьи, рассчитывать на значительную помощь из дому не приходилось, поэтому надо было выкраивать время на заработки. Не последняя причина виделась в его самодисциплине, ибо творчество несовместимо с бездельем. И наконец, среди причин открылась самая неожиданная: оказалось, он был женат. Однако очень редко можно было видеть его с женой — миловидной молодой женщиной с кудрявыми волосами цвета спелой пшеницы, Мурой. Я сразу и оправдал его домовитость, и проникся особым, новым к нему уважением.
Жил он в Завокзалье, на Красивой улице. Почему она так называлась, остается тайной: ничего красивого в ней не было. Она выходила почти за черту города, была больше похожа на выселки. От других отличалась только тем, что большинство домов были новыми, доски тротуаров под ногами не прогибались, еще прочно и ровно стояли заборы. Эту улицу почему-то облюбовали _поэты. На ней или поблизости от нее, в том, как теперь говорят, регионе в разное время — кто дольше, кто меньше — жили Василь Коваль и Сымон Барановых, Змитрок Астапенко и Юлий Таубин.
Я тоже жил в Завокзалье, сразу же за железной дорогой, мне слышны были все перестуки по рельсам и гудки. Часто по дороге домой из университета Алесь забегал ко мне посидеть, побалагурить, почитать новые стихи.
Стихи он писал преимущественно детские, я же, разумеется, настаивал на прозе, тем более что с нее он и начинал.
— А оно, пожалуй, к этому и идет,— не сразу соглашался он.— Ведь у меня в Прусинове, так же как у Кузьмы Чорного, и родни с полсела наберется, и случаев всяких достаточно, можно писать бог знает сколько. А в стихах обо всем не скажешь.
Как видим, уже тогда мы перенимали творческую практику Кузьмы Чорного. И правда, в Алесевых произведениях под разными псевдонимами и в разных придуманных ситуациях незаметно поселялись прусиновские дедули и бабули.
Бывает порода людей, настоящую человеческую красоту которым придает старость. Все меняется в них: и походка, и осанка, и манера держаться, и лицо. Вот из такой породы был Алесь Пальчевский. И если с человеком живешь рядом, эти перемены не очень замечаешь. Но жизнь распоряжается так, что иногда лучшие друзья не видятся долгие годы.
Когда встретились, первое, что он спросил, было: где я живу.
— Да еще нигде, надо искать.
— Идем ко мне. Мы вдвоем с женой, места хватит.
Он снова жил на Красивой улице. Правда, она стала неузнаваемой: вся заселена, тесно застроена, и сама улица как бы стала уже и темней.
Дом деревянный, еще крепкий, на две половины. Одну из них занимают Пальчевские. Большая комната и угловая. Чистота, порядок. Из угловой выходит незнакомая мне женщина, жена Алеся. Тамара Цулукидзе. Артистка? А-а, припоминаю: известный грузинский театр с его не менее известным режиссером-реформатором Сандро Ахметели и, конечно, талантливыми актерами. Кажется, такую фамилию слышал: в кино Ната Вачнадзе, а в театре — Цулукидзе. Приглядываюсь: симпатичная невысокая женщина с пунцово-дразнящими грузинскими губами; слышу: классически чистая русская речь. Она показывает мне на угловую комнату:
пожалуйста, пока найдете, живите. Алесь с гостеприимной улыбкой кивает головой: будь как дома.
Шли годы. Он жил на улице Карла Либкнехта, потом — на Чернышевского. Теперь ему легче было придерживаться заведенного порядка: утром — у себя за столом, после обеда — на службе, а вечер — для людей. И все зрела и всех удивляла его мужественная красота. Высокий, плечистый, породистый — откуда у него все это? В свободно откинутых назад волосах с густым снегом седины — спокойная, как бы профессорская солидность; в гордо поднятой голове — величавость; в неторопливой походке — степенность. Нос — с горбинкой. Откуда взялась у него, у прусиновского потомственного мужика, такая аристократическая горбинка?
Он любил, когда у него бывали люди. Их было бог знает сколько, Алесевых прихожан: друзья, знакомые, родственники. Когда я какое-то время не показывался, он звонил:
— Ну куда ты делся? Чем занимаешься? Ничем? Ну так скорее приходи. Ты разве забыл, что проиграл?
Это о шахматах. Ужасно любил. Иногда собирал несколько человек, на высадку, на две доски: меня, Хомченко и Межевича. Если проигрывал — переживал.
После родителей остался в Прусинове дом. Под дачу он не годился, стоял почти в центре села, у самой дороги, не было здесь ни тишины, ни уюта. Но не мог Алесь забросить родное гнездо. Несколько раз ездил туда, смотрел. Достал материалы, мастеров, дал деньги — приводите в порядок. Дом стал как новый: перестланы полы, заменены окна и двери, обшиты досками стены, покрыта шифером крыша. Даже внутри дома кое-что перепланировано: от русской печи двери ведут в обе половины, чтобы можно было без помех работать и там, и там. Ведь Тамара Григорьевна тоже стала писательницей.
Однако я не припоминаю, чтобы Алесь надолго туда ездил. Не только отцовский дом привел он в порядок,— досмотрел кладбище. На краю села стояло оно заброшенное, неухоженное, за разрушенной оградой паслись телята, рылами взрывали землю свиньи. Снова начались Алесевы хлопоты: сельсовет, материалы, плотники.
Помню, шли мы с ним от железнодорожной станции Колосово до Прусинова пешком. Такой пахучий смоляной лес, поэтическая дорога, не столбовая, а проселочная, которая всегда извивается, сообразуясь с какими-то только ей известными прихотливыми желаниями, чтобы за каждым поворотом показывать вам новые чудеса. Мы старались идти не дорогой,
чтобы не попадать в разбитые, пыльные колеи, а чуть-чуть забирали в лес и очень сокрушались, что никто не протоптал тут тропинку: ведь так приятно идти по мягкому мху, по скользкой, сухой рыжей хвое, и только одно мешает — ежеминутно надо отклоняться то туда, то сюда, чтобы какая- нибудь молодая, игриво-дерзкая сосенка не стеганула тебя веткой по глазам или не оцарапала бы лицо. Я сказал, что если бы ходил тут так часто, как он, то давно прорубил бы узенькую просеку: и самому удобно, и люди благодарили бы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122