Кстати, имя его создано из двух — Заира и Риты. Рита погибла во время войны.
Однажды — Рита с малышом куда-то ушла, по-видимому к своей сестре Татьяне Шашелевич, тоже артистке,— мы с Заиром сидели у него дома и говорили об искусстве. Обычно мы философствовали и спорили с ним до умопомрачения, по нескольку дней подряд. На этот раз разговор протекал мирно: мы восхищались непревзойденным архитектурным величием бальзаковской «Человеческой комедии».
— Нужно и в скульптуре создать такую галерею образов,— сказал Азгур. В руках он мял пластилин и что-то лепил на фанерной дощечке, которая лежала у него на коленях.— Дать историю Белоруссии в скульптурных образах. Можно начать со Скорины или даже с более древнего времени. А история у нас богатая, только в скульптуре никем еще никак не представлена. Сымон Полоцкий, Кирилла Туровский, Василь Тяпинский, Стахор, Будный, Багрим. А Кастусь Калиновский! А потом — девятьсот пятый год. Пулихов, Алесь Савицкий. Один Октябрь какую галерею даст. Ленин, без которого немыслима революция, Маркс и Энгельс. А затем Алесь Червяков, Жилунович, Адамович, Криницкий. А групповые композиции слуцких, дукорских и козыревских повстанцев. Н называю только те имена, которые удержала память, а если полистать книги...
Мне казалось, что я уже где-то слышал похожие рассуждения. Да, конечно: именно такую задачу в литературе ставил перед собой Кузьма Чорный. Сходство рассуждений меня, однако, не удивило: я знал общительную натуру Азгура, его привычку бывать у многочисленных знакомых и горячо воспринимать их идеи, их планы. Значит, Чорный с ним поделился своими мыслями. И я, признаться, подумал, что рассуждения Азгура — всего лишь повтор красивого жеста.
— На это, брат Заир, не хватит человеческой жизни,— сказал я.
— А я попробую! — с неожиданным упорством заявил Азгур и вместе с табуреткой повернулся ко мне.
Я взглянул на него и поразился, впервые увидев в нем неожиданную силу. Эта сила была в напряженном повороте головы на короткой сильной шее, в густой гриве будто вихрем излохмаченных смоляно-черных волос, даже в черной ленте, повязанной вместо галстука пышным бантом, концы которого лежали на жилете, и в отпущенных под Пушкина бакенбардах. Маленькое подражание Пушкину я замечал, и раньше, но смотрел на это как на причуды молодости. Теперь же мне показалось, что в этом есть какая-то определенная ориентация. Что ж, это неплохо, сказал я себе.
Азгур колдовал над пластилином, я ходил по комнате. В открытое окно залетали пчелы, они кружились над букетом цветов, который перед уходом поставила на стол Рита. Из палисадника плотными, густыми волнами вливался пряный запах сирени. На улице стоял непрерывный грохот: на своих откормленных битюгах, стертыми подковами выбивавших из булыжника искры, в тяжелых фурах ломовые извозчики перевозили листы железа, темные, ржавыми обручами окованные бочки, пустые бутылки, дребезжащие в кособоких ящиках, уставленных под самое небо. То и дело с ближней товарной станции доносились пронзительные гудки паровозов.
Помолчав, обдумав столь дерзкий проект, мы стали дополнять его образами из литературных произведений. Азгур называл, что возьмет из Янки Купалы, Якуба Коласа: «Могилу льва», «Разоренное гнездо», «Сымона-музыканта», Новую землю», образы из которых виделись очень скульптурно. Конечно же и из Кузьмы Чорного, потому что уже тогда даже первые его произведения поражали глубиной проникновения в человеческие судьбы.
— Ну как? — вдруг спросил Азгур.
Я перестал ходить и застыл в восхищении. На фанерной дощечке стояла только что вылепленная фигурка ломового извозчика. Такая колоритная, такая живая, что казалось, и вправду я где-то видел этого человека. Не иначе как после нежданной удачи или, может, после доброй чарки, задрав голову, подняв кнутовище и широко раскинув руки, он шел на чуть согнутых хмельных ногах и узенькими щелками глаз разинутым щербатым ртом, всеми морщинами на лице, чубом вылезшим из-под сбитой на затылок кепки, и даже животом так заразительно смеялся, что я сам расхохотался до слез. И не успел я вдоволь нахохотаться и наудивляться, как Азгур стукнул по фигурке кулаком, в один миг превратив в лепешку всю эту искристую человеческую радость.
— Что ты делаешь! — запоздало крикнул я.
Мне было тяжело смотреть: будто живого человека на глазах превратили в бесформенную массу. Казалось, такую фигурку вновь не повторишь, а она тоже могла войти колоритным экспонатом в задуманную Азгуром галерею.
Много лет я не виделся с Азгуром. Прошла война, многое переменилось, не стало многих друзей. Встретившись, мы, конечно, присматривались друг к другу, стараясь понять, чем каждый из нас стал. Он, должно быть, с сожалением думал, что во мне писатель давно кончился. Это немного смущало его, и привычную давнишнюю откровенность приходилось сочетать с тактом. Я же знал, что он в большой славе, много сделал и за это заслуженно пользуется уважением людей и отмечен правительственными наградами. Я боялся, что такое различие между нами в чем-то проявит себя, но не почувствовал этого. Кое-что, правда, утратилось: непосредственность, беззаботная улыбка, свобода жеста, но это легко можно было объяснить тем, что мы не замечали, как годы меняли каждого из нас. И признаюсь, не без душевной тревоги
я пошел в мастерскую Азгура: там должна была быть та святая святых, в чем проявляется самая высокая и главная сущность человека.
То, что я увидел, меня ошеломило. Мне показалось, что я вошел в зал, где собрались люди самых разных возрастов, наций, настроений, профессий, одежды, жестов, поз. Одни — богатыри под самый потолок, другие — маленькие, словно елочные игрушки. То ли шел здесь у них какой-то серьезный, но беспорядочный разговор, то ли совершался какой-то неведомый ритуал, где каждый делал что хотел: полководцы обозревали поля битв, композиторы творили музыку, писатели мыслители сидели в задумчивых позах, матери убаюкивали на руках детей; кто-то поднимал дирижерскую палочку, у кого-то было горе, кто-то одухотворенно мечтал,— и все они застыли в тех позах, в которых мы их застали, внезапно отворив дверь в этот зал, наполненный полумраком от их теней от спокойно оседавшей гипсовой пыли. Фигуры размещались на стеллажах вдоль стен, на подставках, в проходе, на подоконниках, просто на полу; одни белые; словно призраки, другие из желтоватого или пепельного гранита. На самой середине, на верстаке, сбитом из заляпанных. известью досок, укрытая простыней, высилась незаконченная фигура, на полу лежала сырая глина. В разных местах — по углам и в проходах — теснились и другие незаконченные либо брошенные работы или только эскизы к ним — туловища, ноги, головы,— на это было неловко, как бы даже грешно смотреть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122
Однажды — Рита с малышом куда-то ушла, по-видимому к своей сестре Татьяне Шашелевич, тоже артистке,— мы с Заиром сидели у него дома и говорили об искусстве. Обычно мы философствовали и спорили с ним до умопомрачения, по нескольку дней подряд. На этот раз разговор протекал мирно: мы восхищались непревзойденным архитектурным величием бальзаковской «Человеческой комедии».
— Нужно и в скульптуре создать такую галерею образов,— сказал Азгур. В руках он мял пластилин и что-то лепил на фанерной дощечке, которая лежала у него на коленях.— Дать историю Белоруссии в скульптурных образах. Можно начать со Скорины или даже с более древнего времени. А история у нас богатая, только в скульптуре никем еще никак не представлена. Сымон Полоцкий, Кирилла Туровский, Василь Тяпинский, Стахор, Будный, Багрим. А Кастусь Калиновский! А потом — девятьсот пятый год. Пулихов, Алесь Савицкий. Один Октябрь какую галерею даст. Ленин, без которого немыслима революция, Маркс и Энгельс. А затем Алесь Червяков, Жилунович, Адамович, Криницкий. А групповые композиции слуцких, дукорских и козыревских повстанцев. Н называю только те имена, которые удержала память, а если полистать книги...
Мне казалось, что я уже где-то слышал похожие рассуждения. Да, конечно: именно такую задачу в литературе ставил перед собой Кузьма Чорный. Сходство рассуждений меня, однако, не удивило: я знал общительную натуру Азгура, его привычку бывать у многочисленных знакомых и горячо воспринимать их идеи, их планы. Значит, Чорный с ним поделился своими мыслями. И я, признаться, подумал, что рассуждения Азгура — всего лишь повтор красивого жеста.
— На это, брат Заир, не хватит человеческой жизни,— сказал я.
— А я попробую! — с неожиданным упорством заявил Азгур и вместе с табуреткой повернулся ко мне.
Я взглянул на него и поразился, впервые увидев в нем неожиданную силу. Эта сила была в напряженном повороте головы на короткой сильной шее, в густой гриве будто вихрем излохмаченных смоляно-черных волос, даже в черной ленте, повязанной вместо галстука пышным бантом, концы которого лежали на жилете, и в отпущенных под Пушкина бакенбардах. Маленькое подражание Пушкину я замечал, и раньше, но смотрел на это как на причуды молодости. Теперь же мне показалось, что в этом есть какая-то определенная ориентация. Что ж, это неплохо, сказал я себе.
Азгур колдовал над пластилином, я ходил по комнате. В открытое окно залетали пчелы, они кружились над букетом цветов, который перед уходом поставила на стол Рита. Из палисадника плотными, густыми волнами вливался пряный запах сирени. На улице стоял непрерывный грохот: на своих откормленных битюгах, стертыми подковами выбивавших из булыжника искры, в тяжелых фурах ломовые извозчики перевозили листы железа, темные, ржавыми обручами окованные бочки, пустые бутылки, дребезжащие в кособоких ящиках, уставленных под самое небо. То и дело с ближней товарной станции доносились пронзительные гудки паровозов.
Помолчав, обдумав столь дерзкий проект, мы стали дополнять его образами из литературных произведений. Азгур называл, что возьмет из Янки Купалы, Якуба Коласа: «Могилу льва», «Разоренное гнездо», «Сымона-музыканта», Новую землю», образы из которых виделись очень скульптурно. Конечно же и из Кузьмы Чорного, потому что уже тогда даже первые его произведения поражали глубиной проникновения в человеческие судьбы.
— Ну как? — вдруг спросил Азгур.
Я перестал ходить и застыл в восхищении. На фанерной дощечке стояла только что вылепленная фигурка ломового извозчика. Такая колоритная, такая живая, что казалось, и вправду я где-то видел этого человека. Не иначе как после нежданной удачи или, может, после доброй чарки, задрав голову, подняв кнутовище и широко раскинув руки, он шел на чуть согнутых хмельных ногах и узенькими щелками глаз разинутым щербатым ртом, всеми морщинами на лице, чубом вылезшим из-под сбитой на затылок кепки, и даже животом так заразительно смеялся, что я сам расхохотался до слез. И не успел я вдоволь нахохотаться и наудивляться, как Азгур стукнул по фигурке кулаком, в один миг превратив в лепешку всю эту искристую человеческую радость.
— Что ты делаешь! — запоздало крикнул я.
Мне было тяжело смотреть: будто живого человека на глазах превратили в бесформенную массу. Казалось, такую фигурку вновь не повторишь, а она тоже могла войти колоритным экспонатом в задуманную Азгуром галерею.
Много лет я не виделся с Азгуром. Прошла война, многое переменилось, не стало многих друзей. Встретившись, мы, конечно, присматривались друг к другу, стараясь понять, чем каждый из нас стал. Он, должно быть, с сожалением думал, что во мне писатель давно кончился. Это немного смущало его, и привычную давнишнюю откровенность приходилось сочетать с тактом. Я же знал, что он в большой славе, много сделал и за это заслуженно пользуется уважением людей и отмечен правительственными наградами. Я боялся, что такое различие между нами в чем-то проявит себя, но не почувствовал этого. Кое-что, правда, утратилось: непосредственность, беззаботная улыбка, свобода жеста, но это легко можно было объяснить тем, что мы не замечали, как годы меняли каждого из нас. И признаюсь, не без душевной тревоги
я пошел в мастерскую Азгура: там должна была быть та святая святых, в чем проявляется самая высокая и главная сущность человека.
То, что я увидел, меня ошеломило. Мне показалось, что я вошел в зал, где собрались люди самых разных возрастов, наций, настроений, профессий, одежды, жестов, поз. Одни — богатыри под самый потолок, другие — маленькие, словно елочные игрушки. То ли шел здесь у них какой-то серьезный, но беспорядочный разговор, то ли совершался какой-то неведомый ритуал, где каждый делал что хотел: полководцы обозревали поля битв, композиторы творили музыку, писатели мыслители сидели в задумчивых позах, матери убаюкивали на руках детей; кто-то поднимал дирижерскую палочку, у кого-то было горе, кто-то одухотворенно мечтал,— и все они застыли в тех позах, в которых мы их застали, внезапно отворив дверь в этот зал, наполненный полумраком от их теней от спокойно оседавшей гипсовой пыли. Фигуры размещались на стеллажах вдоль стен, на подставках, в проходе, на подоконниках, просто на полу; одни белые; словно призраки, другие из желтоватого или пепельного гранита. На самой середине, на верстаке, сбитом из заляпанных. известью досок, укрытая простыней, высилась незаконченная фигура, на полу лежала сырая глина. В разных местах — по углам и в проходах — теснились и другие незаконченные либо брошенные работы или только эскизы к ним — туловища, ноги, головы,— на это было неловко, как бы даже грешно смотреть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122