Глазами памяти я видел, где был магазин мужских сорочек и галстуков; тут я купил теплую клетчатую
рубаху, на изнанке воротника которой было вышито «Мос1а ро1зка»; в этой рубахе я очень уютно чувствовал себя за рабочим столом. Дальше шла аптека, маленькая, тесная, но в ней всегда можно было найти необходимые лекарства. Потом стоял комиссионный магазин; за ним — галантерейный магазин, в котором мне запомнились только пуговицы, нашитые в качестве образцов на желтые картонки. В продуктовом магазине покупал орехи фундук,— их очень любила наша Галочка, когда училась в школе. Где-то здесь, в глубине двора, зажатого кирпичными строениями, стоял низкий деревянный домик с мемориальной доской, прибитой на потемневшей от времени шалевке. Надпись на доске объясняла, что в этом домике жила семья Герасименков и во время фашистской оккупации тут была явочная квартира подпольщиков. Я приходил сюда не раз, меня тянуло хоть мысленно побыть в той атмосфере, где каждый шаг борьбы наших людей был героизмом. Вся семья Герасименков была подпольщиками, даже маленькая дочь Люся. Она наблюдала за квартирой, когда у отца собирались единомышленники, передавала куда следует медикаменты, перепрятывала подпольную литературу. И когда всю семью арестовали, Люся наравне со взрослыми героически перенесла все издевательства и пытки, вместе с матерью ее бросили и в душегубку.
За этим домом, где-то с правой стороны, начиналась Витебская улица; сразу же за углом находилась мастерская, в которой я в своей пишущей машинке менял немецкий алфавит на белорусский. Когда в машинке лопнул валик, я пришел сюда узнать, не помогут ли они и в этой беде. Домой ко мне пришел симпатичный парень, поставил новый валик, почистил и смазал всю машинку и не сказал, сколько я обязан ему заплатить. Помня, как нечестно со мной обошелся перестановщик шрифта, я неприязненно взглянул и на этого парня и расплатился скупо. Думал, парень запротестует, но он ушел, не подав вида, что я поступил с ним дурно. Позже мне захотелось отыскать его, чтобы исправить ошибку, но оказалось, что мастерская переехала не то к тракторному, не то к автомобильному заводу, след парня потерялся.
И вот спустя много времени я снова совершал свою очередную прогулку. От Сторожовской улицы, по улице Горького, мимо Театра оперы и балета, мимо солидного дома, на котором прибита мемориальная доска, сообщающая, что в нем родился Максим Богданович, во что я не верю, так как это неправда. В те годы, когда на свет появился Богданович,
тут могли стоять только деревенские избы, даже не избы а хатки, и, чтобы надпись выглядела правдиво, она должна бы читаться так: «На этом месте стоял дом, в котором родился классик белорусской литературы Максим Богданович...»
Медленно пошел я дальше. Я люблю эти места уже за одни их названия: Троёцкая гора, Переспа, Старовилеиская, Сторожовка, Замчище. Мне представляется, что сюда будет тяготеть и центр будущего Минска, спускаясь террасами от Центральной площади к зеленому поясу Свислочи, одетой в каменные берега, до краев наполненной водами вспять повернутой красавицы Вилии.
Я направился, конечно, к Немиге, но за Парковой магистралью улицу запрудила густая толпа людей: впереди стояла цепь милиционеров, дальше путь был закрыт. Не понадобилось никаких усилий, чтобы узнать, что на Немиге будут взрывать последние дома и милиция оцепила весь квартал. Толпа глухо гудела, колыхалась, напирала. Я люблю неожиданности, даже стихию: бурю, вьюгу, грозу, сверкание молний, взбунтовавшиеся раскаты грома. Помню, в молодости я был у любимой девушки, когда за окном начался дождь, перешедший в страшный ливень. Я не вытерпел, простился с любимой и пешком отправился через весь город домой. Мне было жутко и весело, что вода хлещет в лицо, слепит глаза, прохладными струйками стекает по телу. Дома я так же весело менял одежду, радуясь ее ласковости, сухому теплу, и счастливо смеялся, когда увидел, что в ручных часах под стеклом полно воды и стрелки не могут в ней двигаться. Такая же безудержная решительность — желание обязательно дознаться, что делается там, впереди,— напала на меня и теперь; я пробился к милицейскому оцеплению и, продвигаясь все влево и влево-, очутился среди каких-то дворов. Тесными закоулками и глухими проходами, между дощатых сарайчиков и мусорных ящиков, распугивая одичавших кошек, я выбрался на высокий, круто срезанный бульдозерами пригорок, в который когда-то упирались дворы разрушенных домов. Отсюда хорошо была видна оголенная, очищенная от людского движения улица. Там хозяйничало несколько человек, в которых сразу можно было узнать подрывников. Они то появлялись, то исчезали в домах, и наконец один из них, стоявший поодаль на тротуаре, махнул рукой, и все заспешили и намеренно неторопливой трусцой побежали к милицейскому оцеплению.
— Ну, господи, благослови! — сказал кто-то рядом, и я не понял, с одобрением это или с отчаянием.
Я обернулся, чтобы взглянуть на говорившего, и удивил ся7 что здесь собралось уже множество народа.
— Может, здесь и золотишко осталось у кого.
—г- И неудивительно, тут все патриархальное купечество селилось, может, где и замуровано,
— А я скажу, никому она и не мешала, эта Немига.
Я ощутил, как на эту чужую боль послушно отозвалось
мое сердце. Но я не позволил себе к нему прислушаться.
Когда подрывники разбежались, настала мертвая тишина. Эта коротенькая минута ожидания тянулась страшно долго, и когда все же взрыв произошел, он всех поразил неожиданностью. Три глухих одновременных взрыва будто приподняли те дома, затем опустили, и стены стали опадать и разваливаться. И сразу же картину стало укрывать густое темно- бурое облако пыли, сначала расстилаясь понизу, а потом плотными, упруго спрессованными клубами поднимаясь вверх и расползаясь вширь.
Вот какое у меня было прощание с Немигой. В моей записной книжке стоит и число: 31 мая семьдесят четвертого года. А теперь август семьдесят пятого. Я здесь бываю время от времени. Редко. Вроде бы и незачем.
Но на днях заглянул. Чистая широкая улица, нескончаемый людской поток, далеко отнесенные тротуары. А вдоль них по обе стороны ласковая зелень посеянной травы.
И вдруг обрадовался новой, какой-то светлой и легкой радостью. От Екатерининской церкви, памятника архитектуры семнадцатого столетия, взятого государством под охрану, тянулись высокие щиты строительной ограды, выкрашенные в светло-голубой цвет. На щитах, пересекающих улицу Островского, прибита вывеска: «Проезд закрыт». А сбоку, несколько выше, в тонкой рамке другая: «Строительство комплекса жилых и торговых зданий «Немига». Проектный институт «Минскпроект». Ведет работу СУ-8 треста № 4 комбината «Минскпроект».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122
рубаху, на изнанке воротника которой было вышито «Мос1а ро1зка»; в этой рубахе я очень уютно чувствовал себя за рабочим столом. Дальше шла аптека, маленькая, тесная, но в ней всегда можно было найти необходимые лекарства. Потом стоял комиссионный магазин; за ним — галантерейный магазин, в котором мне запомнились только пуговицы, нашитые в качестве образцов на желтые картонки. В продуктовом магазине покупал орехи фундук,— их очень любила наша Галочка, когда училась в школе. Где-то здесь, в глубине двора, зажатого кирпичными строениями, стоял низкий деревянный домик с мемориальной доской, прибитой на потемневшей от времени шалевке. Надпись на доске объясняла, что в этом домике жила семья Герасименков и во время фашистской оккупации тут была явочная квартира подпольщиков. Я приходил сюда не раз, меня тянуло хоть мысленно побыть в той атмосфере, где каждый шаг борьбы наших людей был героизмом. Вся семья Герасименков была подпольщиками, даже маленькая дочь Люся. Она наблюдала за квартирой, когда у отца собирались единомышленники, передавала куда следует медикаменты, перепрятывала подпольную литературу. И когда всю семью арестовали, Люся наравне со взрослыми героически перенесла все издевательства и пытки, вместе с матерью ее бросили и в душегубку.
За этим домом, где-то с правой стороны, начиналась Витебская улица; сразу же за углом находилась мастерская, в которой я в своей пишущей машинке менял немецкий алфавит на белорусский. Когда в машинке лопнул валик, я пришел сюда узнать, не помогут ли они и в этой беде. Домой ко мне пришел симпатичный парень, поставил новый валик, почистил и смазал всю машинку и не сказал, сколько я обязан ему заплатить. Помня, как нечестно со мной обошелся перестановщик шрифта, я неприязненно взглянул и на этого парня и расплатился скупо. Думал, парень запротестует, но он ушел, не подав вида, что я поступил с ним дурно. Позже мне захотелось отыскать его, чтобы исправить ошибку, но оказалось, что мастерская переехала не то к тракторному, не то к автомобильному заводу, след парня потерялся.
И вот спустя много времени я снова совершал свою очередную прогулку. От Сторожовской улицы, по улице Горького, мимо Театра оперы и балета, мимо солидного дома, на котором прибита мемориальная доска, сообщающая, что в нем родился Максим Богданович, во что я не верю, так как это неправда. В те годы, когда на свет появился Богданович,
тут могли стоять только деревенские избы, даже не избы а хатки, и, чтобы надпись выглядела правдиво, она должна бы читаться так: «На этом месте стоял дом, в котором родился классик белорусской литературы Максим Богданович...»
Медленно пошел я дальше. Я люблю эти места уже за одни их названия: Троёцкая гора, Переспа, Старовилеиская, Сторожовка, Замчище. Мне представляется, что сюда будет тяготеть и центр будущего Минска, спускаясь террасами от Центральной площади к зеленому поясу Свислочи, одетой в каменные берега, до краев наполненной водами вспять повернутой красавицы Вилии.
Я направился, конечно, к Немиге, но за Парковой магистралью улицу запрудила густая толпа людей: впереди стояла цепь милиционеров, дальше путь был закрыт. Не понадобилось никаких усилий, чтобы узнать, что на Немиге будут взрывать последние дома и милиция оцепила весь квартал. Толпа глухо гудела, колыхалась, напирала. Я люблю неожиданности, даже стихию: бурю, вьюгу, грозу, сверкание молний, взбунтовавшиеся раскаты грома. Помню, в молодости я был у любимой девушки, когда за окном начался дождь, перешедший в страшный ливень. Я не вытерпел, простился с любимой и пешком отправился через весь город домой. Мне было жутко и весело, что вода хлещет в лицо, слепит глаза, прохладными струйками стекает по телу. Дома я так же весело менял одежду, радуясь ее ласковости, сухому теплу, и счастливо смеялся, когда увидел, что в ручных часах под стеклом полно воды и стрелки не могут в ней двигаться. Такая же безудержная решительность — желание обязательно дознаться, что делается там, впереди,— напала на меня и теперь; я пробился к милицейскому оцеплению и, продвигаясь все влево и влево-, очутился среди каких-то дворов. Тесными закоулками и глухими проходами, между дощатых сарайчиков и мусорных ящиков, распугивая одичавших кошек, я выбрался на высокий, круто срезанный бульдозерами пригорок, в который когда-то упирались дворы разрушенных домов. Отсюда хорошо была видна оголенная, очищенная от людского движения улица. Там хозяйничало несколько человек, в которых сразу можно было узнать подрывников. Они то появлялись, то исчезали в домах, и наконец один из них, стоявший поодаль на тротуаре, махнул рукой, и все заспешили и намеренно неторопливой трусцой побежали к милицейскому оцеплению.
— Ну, господи, благослови! — сказал кто-то рядом, и я не понял, с одобрением это или с отчаянием.
Я обернулся, чтобы взглянуть на говорившего, и удивил ся7 что здесь собралось уже множество народа.
— Может, здесь и золотишко осталось у кого.
—г- И неудивительно, тут все патриархальное купечество селилось, может, где и замуровано,
— А я скажу, никому она и не мешала, эта Немига.
Я ощутил, как на эту чужую боль послушно отозвалось
мое сердце. Но я не позволил себе к нему прислушаться.
Когда подрывники разбежались, настала мертвая тишина. Эта коротенькая минута ожидания тянулась страшно долго, и когда все же взрыв произошел, он всех поразил неожиданностью. Три глухих одновременных взрыва будто приподняли те дома, затем опустили, и стены стали опадать и разваливаться. И сразу же картину стало укрывать густое темно- бурое облако пыли, сначала расстилаясь понизу, а потом плотными, упруго спрессованными клубами поднимаясь вверх и расползаясь вширь.
Вот какое у меня было прощание с Немигой. В моей записной книжке стоит и число: 31 мая семьдесят четвертого года. А теперь август семьдесят пятого. Я здесь бываю время от времени. Редко. Вроде бы и незачем.
Но на днях заглянул. Чистая широкая улица, нескончаемый людской поток, далеко отнесенные тротуары. А вдоль них по обе стороны ласковая зелень посеянной травы.
И вдруг обрадовался новой, какой-то светлой и легкой радостью. От Екатерининской церкви, памятника архитектуры семнадцатого столетия, взятого государством под охрану, тянулись высокие щиты строительной ограды, выкрашенные в светло-голубой цвет. На щитах, пересекающих улицу Островского, прибита вывеска: «Проезд закрыт». А сбоку, несколько выше, в тонкой рамке другая: «Строительство комплекса жилых и торговых зданий «Немига». Проектный институт «Минскпроект». Ведет работу СУ-8 треста № 4 комбината «Минскпроект».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122