А мне надо дойти, чтоб застать председателя.
Наконец впереди блеснула крыша кирпичного клуба, что стоит на пригорке, он господствует над всей окрестностью. Через какое-то время показалось и все селение с густо поставленными домами в центре и разбросанными, как бы нарисованными на белом полотне,— на окраинах.
Должно быть, потому, что местечко лежало в низине, окруженной с трех сторон холмами, ветер перед ним сразу стих. Привыкнув месить снег и не успев приноровиться к гладкой дороге, ноги мои чуть не подкосились, когда я взошел на твердую мостовую улицы.
В райисполкоме, что помещался в низком деревянном доме за молодым парком, темноволосая женщина сурового и слишком делового вида сказала, что Вдовиченко занят. Комната ожидания была небольшая, похожая на коридор, свежепобеленная по старой, кое-где выщербившейся штукатурке. Двое дверей вели в кабинеты — председателя и заместителя, возле них из стен круглыми черными боками выступали две железные печки. Женщина, которая все время продолжала писать, склонившись над столиком, сказала мне подождать. Я сел на стул, пододвинув его к самой двери, ведущей в кабинет председателя, и почувствовал, как меня клонит ко сну. Я боролся со сном как мог, но глаза слипались, и передо мной все белела дорога, крутила поземка, и я все месил и месил глубокий снег. Сквозь дрему я слыхал, как кто- то приходил, спрашивал, у себя ли Михаил Семенович. Приходили и еще какие-то люди, заходили в кабинет, выходили, а я все тревожно думал о том, не проспать бы своей поры. Хорошо грели железные печки, хорошо пахло свежей известью от стен! Наконец стало очень тихо, и я очнулся; женщина все писала, она, наверно, забыла обо мне, и Михаил Семенович не знает, что к нему тут еще один посетитель.
Через какое-то время двери кабинета отворились,
н оттуда вышел человек в кителе без погон, невысокий, с быстрыми серыми глазами. Не иначе как собирался идти домой и немало удивился, что его еще кто-то ждет.
— Вы ко мне?— спросил он.
— К вам.
— Ну давайте, что там у вас такое.
Он вернулся за свой широкий стол, я сел напротив и рассказал, кто я и чего прошу.
— А, помню, помню, есть где-то у меня ваше заявление.
Он выдвинул ящик стола, взял мое последнее письмо, начал читать. Сердце у меня билось так сильно, что, казалось, слышно было во всей комнате. Неужели он не поможет мне?. В прошлом году, поздней осенью, когда выбирали депутатов, я голосовал за него. В нашем низком деревянном сельском клубе, где было полно народу, он выступал с речью перед избирателями. Только что уволенный из армии в запас чине подполковника, он, хотя и без погон, оставался военным — точным, строгим, быстрым, энергия в нем так и кипела. В зале с выбитыми окнами было холодно. На сцене президиум из трех человек, возле трибуны — Вдовиченко в накинутой шинели. Время от времени дыша на руки и передергивая плечами, он говорил о Сибири. Что это раздольный и богатейший край, в котором живут чудесные поди. Под чудесными людьми он подразумевает и таких, как , думалось мне,— значит, человек справедливый. Являясь депутатом от нашего округа и зная, что его видят здесь впервые, он, однако, не подделывался под собрание, а тут же постыдил, сказав, что мы лентяи, у нас даже клуб так запущен, что в нем впору волков гонять. Он понравился нам за открытость и правдивость, весь зал рукоплескал ему.
И вот теперь я сидел перед ним. Неужели же этот человек, ставший председателем райисполкома* за которого я тогда отдал свой голос,— неужели он не поможет мне?
Не спросив у меня ничего и не проронив ни слова, Ндовиченко взял из подставки ручку и что-то написал на углу моего заявления. Молча передал мне. Я прочитал: « Тов. Гулаку. С сегодняшнего дня зачислить на должность бухгалтера райкомхоза».
— Сейчас же идите и принимайте дела,— добавил он, поднимаясь из-за стола.
Когда я выходил из кабинета, мне показалось, что и женщины, все еще что-то писавшей за столиком, не еуровое, а очень доброе лицо.
ТРЕВОГИ
В горе тоже есть место для любви. Одинаково их питает надежда. Я полюбил и Сибирь, и сибирскую зиму с ее сухими, ясными морозами, когда воздух так чист, так тих и недвижен, что даже не думаешь, что сейчас пятьдесят градусов и надо остерегаться, как бы не обморозить щек, подбородка, носа, потому что даже не заметишь, как это случится; с ее лютыми метелями, когда весь свет кружит вокруг тебя в бешеном, диком, белом, слепящем танце, и ты уже не различаешь, где право, где лево, даже где небо и где земля. Полюбил скоротечное, но жаркое и какое-то во всем спелое лето, когда на глазах растут и хлеба, и травы, и цветы, яркие и крупные и все-таки будто ненастоящие, ибо они лишены милейшей их прелести — аромата. Полюбил несмелые весны и короткую яркую осень, когда внезапно, чуть ли не в один день, загораются желтой листвой березы и так и стоят, горят тихим золотым пламенем, подчеркивая успокоенные синие дали с перелесками, увалами и лощинами. К середине лета сколько в тех перелесках будет ягод — крупной красной клубники, ее можно набрать целый короб, не сходя с места, лежа на боку в высокой траве. Ко мне давно приехала семья, и мы не раз с женой, дочкой и сыном и с нашим веселым Бобиком, который однажды народил полную будку щенят, отчего мы вынуждены были называть его Боби- хой,— не вот такой семейной компанией ходили в воскресный день на этот промысел, испытывая неизъяснимую усладу.
Я полюбил свое село, с его тихими улицами и закоулками, с колхозом, где я работал и где тоже пришлось испытать горе и радость, со взгорком за низким деревянным мостиком, где стояла наша землянка и где Аня пробовала завести утят и гусят, а они, голенькие еще, при первом холодном дожде закоченели на берегу речки, что протекала тут же, под горой; с болью в душе я подобрал их и без всякой надежды принес в землянку, а Аня, в слезах, сама не зная зачем, сунула их в теплую печь, а позже, когда открыла заслонку, они, серые, вывалявшиеся в золе, страшные и пучеглазые, стояли кучкой и тихо попискивали, ожидая, чтоб их наконец оттуда забрали.
Я считал себя уже коренным сибиряком и никуда не собирался двигаться. Но однажды на работу ко мне прибежала Аня и, открыв дверь в контору, сделала знак, чтобы я вышел. В руке у нее я увидел раскрытый конверт. Не знаю, что я подумал, но в эту минуту все исчезло у меня из глаз. «Нот, читай,— сказала она, дрожащей рукой протягивая конверт. Только спокойно». Я еще не успел прочесть ни строки, как из разных комнат захлопали двери и люди подбегали ко мне, поздравляли, жали руки. Кто скажет, по каким законам так стремительно распространяются добрые вести! Это было извещение прокуратуры БССР, я получил его 17 января 1955 года. Я взглянул на Аню, она едва держалась на ногах — бледная, обессилевшая, а в глазах было счастье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122
Наконец впереди блеснула крыша кирпичного клуба, что стоит на пригорке, он господствует над всей окрестностью. Через какое-то время показалось и все селение с густо поставленными домами в центре и разбросанными, как бы нарисованными на белом полотне,— на окраинах.
Должно быть, потому, что местечко лежало в низине, окруженной с трех сторон холмами, ветер перед ним сразу стих. Привыкнув месить снег и не успев приноровиться к гладкой дороге, ноги мои чуть не подкосились, когда я взошел на твердую мостовую улицы.
В райисполкоме, что помещался в низком деревянном доме за молодым парком, темноволосая женщина сурового и слишком делового вида сказала, что Вдовиченко занят. Комната ожидания была небольшая, похожая на коридор, свежепобеленная по старой, кое-где выщербившейся штукатурке. Двое дверей вели в кабинеты — председателя и заместителя, возле них из стен круглыми черными боками выступали две железные печки. Женщина, которая все время продолжала писать, склонившись над столиком, сказала мне подождать. Я сел на стул, пододвинув его к самой двери, ведущей в кабинет председателя, и почувствовал, как меня клонит ко сну. Я боролся со сном как мог, но глаза слипались, и передо мной все белела дорога, крутила поземка, и я все месил и месил глубокий снег. Сквозь дрему я слыхал, как кто- то приходил, спрашивал, у себя ли Михаил Семенович. Приходили и еще какие-то люди, заходили в кабинет, выходили, а я все тревожно думал о том, не проспать бы своей поры. Хорошо грели железные печки, хорошо пахло свежей известью от стен! Наконец стало очень тихо, и я очнулся; женщина все писала, она, наверно, забыла обо мне, и Михаил Семенович не знает, что к нему тут еще один посетитель.
Через какое-то время двери кабинета отворились,
н оттуда вышел человек в кителе без погон, невысокий, с быстрыми серыми глазами. Не иначе как собирался идти домой и немало удивился, что его еще кто-то ждет.
— Вы ко мне?— спросил он.
— К вам.
— Ну давайте, что там у вас такое.
Он вернулся за свой широкий стол, я сел напротив и рассказал, кто я и чего прошу.
— А, помню, помню, есть где-то у меня ваше заявление.
Он выдвинул ящик стола, взял мое последнее письмо, начал читать. Сердце у меня билось так сильно, что, казалось, слышно было во всей комнате. Неужели он не поможет мне?. В прошлом году, поздней осенью, когда выбирали депутатов, я голосовал за него. В нашем низком деревянном сельском клубе, где было полно народу, он выступал с речью перед избирателями. Только что уволенный из армии в запас чине подполковника, он, хотя и без погон, оставался военным — точным, строгим, быстрым, энергия в нем так и кипела. В зале с выбитыми окнами было холодно. На сцене президиум из трех человек, возле трибуны — Вдовиченко в накинутой шинели. Время от времени дыша на руки и передергивая плечами, он говорил о Сибири. Что это раздольный и богатейший край, в котором живут чудесные поди. Под чудесными людьми он подразумевает и таких, как , думалось мне,— значит, человек справедливый. Являясь депутатом от нашего округа и зная, что его видят здесь впервые, он, однако, не подделывался под собрание, а тут же постыдил, сказав, что мы лентяи, у нас даже клуб так запущен, что в нем впору волков гонять. Он понравился нам за открытость и правдивость, весь зал рукоплескал ему.
И вот теперь я сидел перед ним. Неужели же этот человек, ставший председателем райисполкома* за которого я тогда отдал свой голос,— неужели он не поможет мне?
Не спросив у меня ничего и не проронив ни слова, Ндовиченко взял из подставки ручку и что-то написал на углу моего заявления. Молча передал мне. Я прочитал: « Тов. Гулаку. С сегодняшнего дня зачислить на должность бухгалтера райкомхоза».
— Сейчас же идите и принимайте дела,— добавил он, поднимаясь из-за стола.
Когда я выходил из кабинета, мне показалось, что и женщины, все еще что-то писавшей за столиком, не еуровое, а очень доброе лицо.
ТРЕВОГИ
В горе тоже есть место для любви. Одинаково их питает надежда. Я полюбил и Сибирь, и сибирскую зиму с ее сухими, ясными морозами, когда воздух так чист, так тих и недвижен, что даже не думаешь, что сейчас пятьдесят градусов и надо остерегаться, как бы не обморозить щек, подбородка, носа, потому что даже не заметишь, как это случится; с ее лютыми метелями, когда весь свет кружит вокруг тебя в бешеном, диком, белом, слепящем танце, и ты уже не различаешь, где право, где лево, даже где небо и где земля. Полюбил скоротечное, но жаркое и какое-то во всем спелое лето, когда на глазах растут и хлеба, и травы, и цветы, яркие и крупные и все-таки будто ненастоящие, ибо они лишены милейшей их прелести — аромата. Полюбил несмелые весны и короткую яркую осень, когда внезапно, чуть ли не в один день, загораются желтой листвой березы и так и стоят, горят тихим золотым пламенем, подчеркивая успокоенные синие дали с перелесками, увалами и лощинами. К середине лета сколько в тех перелесках будет ягод — крупной красной клубники, ее можно набрать целый короб, не сходя с места, лежа на боку в высокой траве. Ко мне давно приехала семья, и мы не раз с женой, дочкой и сыном и с нашим веселым Бобиком, который однажды народил полную будку щенят, отчего мы вынуждены были называть его Боби- хой,— не вот такой семейной компанией ходили в воскресный день на этот промысел, испытывая неизъяснимую усладу.
Я полюбил свое село, с его тихими улицами и закоулками, с колхозом, где я работал и где тоже пришлось испытать горе и радость, со взгорком за низким деревянным мостиком, где стояла наша землянка и где Аня пробовала завести утят и гусят, а они, голенькие еще, при первом холодном дожде закоченели на берегу речки, что протекала тут же, под горой; с болью в душе я подобрал их и без всякой надежды принес в землянку, а Аня, в слезах, сама не зная зачем, сунула их в теплую печь, а позже, когда открыла заслонку, они, серые, вывалявшиеся в золе, страшные и пучеглазые, стояли кучкой и тихо попискивали, ожидая, чтоб их наконец оттуда забрали.
Я считал себя уже коренным сибиряком и никуда не собирался двигаться. Но однажды на работу ко мне прибежала Аня и, открыв дверь в контору, сделала знак, чтобы я вышел. В руке у нее я увидел раскрытый конверт. Не знаю, что я подумал, но в эту минуту все исчезло у меня из глаз. «Нот, читай,— сказала она, дрожащей рукой протягивая конверт. Только спокойно». Я еще не успел прочесть ни строки, как из разных комнат захлопали двери и люди подбегали ко мне, поздравляли, жали руки. Кто скажет, по каким законам так стремительно распространяются добрые вести! Это было извещение прокуратуры БССР, я получил его 17 января 1955 года. Я взглянул на Аню, она едва держалась на ногах — бледная, обессилевшая, а в глазах было счастье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122