Когда отец уходил на войну, его велосипеду было по меньшей мере лет пятнадцать.
— Ключ вот здесь,— сказал он мне на прощанье, сказал серьезно и значительно, так что мне представилось, будто я уже совсем взрослый.— А велосипед я подвесил, чтоб не портились шины.
Он повел меня в подвал, к велосипеду, который напоследок еще раз почистил и смазал.
— Следи, пожалуйста, чтобы не было ржавчины. Я езжу на нем только в чрезвычайных обстоятельствах. Ты знаешь, что я имею в виду.
Мне было семь с половиной лет, и я столкнулся с чрезвычайными обстоятельствами, когда увидел на улице возле кладбища окровавленного человека — он угодил с велосипедом под вермахтовский грузовик. Отец крепко стиснул мою руку, мокрую от пота, и не двигался с места. Он даже попытался остановить мать, но она все-таки вырвалась и подбежала к пострадавшему, возбужденно крича стоящим вокруг людям:
— Да помогите же! — Потом опустилась на корточки рядом с велосипедистом, прямо посреди улицы, и приложила носовой платок к ране на голове. Перевязала его, когда кто-то принес бинт, и не ушла, пока не приехала «скорая» и не увезла раненого.
— Боже мой, Герди,— сказал отец, дрожа всем телом, бледный как полотно.— Я так не могу, не могу даже смотреть на это.
Несколько человек вошли в трамвай, потом вышли, а я их толком и не заметил. Да и отец тоже, он оставался со мной, хотя обычно свои обязанности выполнял неукоснительно. Он еще раз спросил с меня плату за проезд, подмигнул и сказал:
— С тобой никогда не было серьезных хлопот.
Что ж, действительно, в годы его отсутствия я постоянно смазывал, чистил, а позже и зачехлил его велосипед. Сам я им не пользовался, хотя мать и удивлялась, отчего это я не катаюсь, будь он полегче, она сама с удовольствием ездила бы на нем. Ведь целых четыре года — от рождения моего брата и до бомбежки —ей приходилось изо дня в день добираться до работы в переполненных трамваях, которые она ненавидела, еще когда отец был кондуктором.
— Грохот, толкотня, дышать нечем, да и вообще,— жаловалась она вечером у Трахенбергского депо, где мы с братом, пробыв день у бабушки, встречали ее.— Хотела бы я знать, доведется ли еще хоть раз в жизни проехаться в автомобиле.
Никаких отпусков, никаких поездок у нас не было. Только мать однажды на третьем или четвертом году войны съездила в Лемберг1 повидаться с фельдфебелем, с которым познакомилась в магазине Реннера.
— Я подарила ему лучшее мыло, припрятала для него,— рассказала она позже, получив извещение о его гибели на одерском фронте.— Он любил дорогие, изящные вещи, образованный был человек.
Она целыми днями плакала, неделями не писала ни строчки отцу, от которого регулярно приходили письма, неизменно кончавшиеся одной и той же фразой: мол, у него все хорошо, насколько позволяют обстоятельства, чего он желает и нам вкупе со всеми родственниками и знакомыми, которым он шлет сердечный привет.
— Сердечный привет! — кипятилась мать, читая письма.— Вот еще!
Из Лемберга она вернулась другим человеком: решительная, серьезная, но и задорная. Поездка была долгая и опасная. Достать комнату в гостинице не удалось, и они с фельдфебелем устроились в пригороде у каких-то крестьян. Ночью слышались взрывы, стрельба, поезда два дня не ходили — ждали нападения партизан.
— Теперь-то я знаю, что происходит, нечего мне зубы заговаривать всякими там глупостями,— повторяла она, а вечерами все чаще уходила из дому.
' Немецкое название г. Львова.— Здесь и далее прим. переводчиков.
Она решила хоть что-нибудь ухватить из перекореженной военной жизни, перестала надрываться на работе, развлекалась с клиентами, с теми, что «поумнее», как она выражалась.
— Погляди-ка, что мне тут подарили.— Она показала мне кожаный футляр с крохотной авторучкой.— Будь у меня время, я бы села и написала роман про свою жизнь.
Нередко ее сумка была набита духами и одеколоном, мылом и шампунем, которые все равно пылились бы на складе, ведь в последний год войны по карточкам можно было купить только хозяйственное мыло да порошковую пемзу. Многое из дорогих вещиц она посылала фельдфебелю в Лемберг, другие же меняла на сигареты, кофе и коньяк, за что в свою очередь получала картошку, муку или сахар.
— Что ж, быть может, мы погибнем под бомбами или сгорит наш дом, но голодать мы не будем,— говорила она, отдавая нам, детям, лучшие куски, да и сама питалась недурно, а кое-что относила бабушке и своей хилой сестрице Лотте.
— Терпеть не могу страдальческих физиономий. Надо пробиваться, показывать зубы, пока они есть!
Мы уже давно миновали Франкфуртер-Тор с его высотными домами и круглыми башенками, подсвеченными по вечерам,— берлинское великолепие пятидесятых годов. Но отец словно бы и не замечал их, даже остановки не объявлял, не то что в Дрездене. Там он в хорошем настроении еще и показывал приезжим достопримечательности: католическую Хофкирхе, дворец с Процессией князей — сто двадцать два метра, настоящий майсенский фарфор! Рассказывал забавные истории о Старом городе— Альтштадте,— в которые явно верил и сам: «Купол Фраузнкирхе скреплен творогом, ведь раньше никакого иного раствора не знали. А когда Август Сильный летом ехал на санях в Морицбург — шестнадцать километров как-никак! — всю дорогу засыпали солью». Он показывал выбоинку на парапете Брюлевской террасы, формой напоминающую отпечаток большого пальца. «Это оставил король». У короля, по его словам, было триста шестьдесят детей, и был он настолько силен, что левой рукой мог поднести к окну трубача, а правой — барабанщика. «Они должны были трубить и бить в барабан, а он радовался, глядя, как народ стекается ко дворцу с криками «Да
здравствует король!». Последнего короля отец видел своими глазами: в самом обыкновенном костюме тот сидел в автомобиле; после первой мировой войны его сначала сгтобрали у монарха, а затем вернули, чтобы он на нем побыстрей и без шума исчез. Показывая на изрытые осколками песчаниковые стены дрезденского Блокгауза на Нойштедтер-Маркт, где в годы революции шли жестокие бои, отец говорил: «Да, вот было времечко, все шло кувырком, только трамвай и я с рельсов не сходили».
Теперь отец подсел ко мне, платы за проезд он уже с меня не требовал Достав из кармана тужурки яблоко, он очистил его, разрезал и поделился со мной. Прежде он никогда бы такого в рейсе не сделал, даже в пустом вагоее. Лишь на конечной остановке, на скамейке под дубом, где я иногда ждал его, если уроки кончались раньше, он позволял себе полакомиться. Отец никогда не расспрашивал меня о домашних заданиях и о том, что мы сейчас проходим. И тетради я ему не показывал, и наизусть ничего не читал.
— Видишь ли, учителя вообще понятия не имеют, что такое работа, а отпуска у них самые длинные,— говорил он,— у этих толстозадых.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
— Ключ вот здесь,— сказал он мне на прощанье, сказал серьезно и значительно, так что мне представилось, будто я уже совсем взрослый.— А велосипед я подвесил, чтоб не портились шины.
Он повел меня в подвал, к велосипеду, который напоследок еще раз почистил и смазал.
— Следи, пожалуйста, чтобы не было ржавчины. Я езжу на нем только в чрезвычайных обстоятельствах. Ты знаешь, что я имею в виду.
Мне было семь с половиной лет, и я столкнулся с чрезвычайными обстоятельствами, когда увидел на улице возле кладбища окровавленного человека — он угодил с велосипедом под вермахтовский грузовик. Отец крепко стиснул мою руку, мокрую от пота, и не двигался с места. Он даже попытался остановить мать, но она все-таки вырвалась и подбежала к пострадавшему, возбужденно крича стоящим вокруг людям:
— Да помогите же! — Потом опустилась на корточки рядом с велосипедистом, прямо посреди улицы, и приложила носовой платок к ране на голове. Перевязала его, когда кто-то принес бинт, и не ушла, пока не приехала «скорая» и не увезла раненого.
— Боже мой, Герди,— сказал отец, дрожа всем телом, бледный как полотно.— Я так не могу, не могу даже смотреть на это.
Несколько человек вошли в трамвай, потом вышли, а я их толком и не заметил. Да и отец тоже, он оставался со мной, хотя обычно свои обязанности выполнял неукоснительно. Он еще раз спросил с меня плату за проезд, подмигнул и сказал:
— С тобой никогда не было серьезных хлопот.
Что ж, действительно, в годы его отсутствия я постоянно смазывал, чистил, а позже и зачехлил его велосипед. Сам я им не пользовался, хотя мать и удивлялась, отчего это я не катаюсь, будь он полегче, она сама с удовольствием ездила бы на нем. Ведь целых четыре года — от рождения моего брата и до бомбежки —ей приходилось изо дня в день добираться до работы в переполненных трамваях, которые она ненавидела, еще когда отец был кондуктором.
— Грохот, толкотня, дышать нечем, да и вообще,— жаловалась она вечером у Трахенбергского депо, где мы с братом, пробыв день у бабушки, встречали ее.— Хотела бы я знать, доведется ли еще хоть раз в жизни проехаться в автомобиле.
Никаких отпусков, никаких поездок у нас не было. Только мать однажды на третьем или четвертом году войны съездила в Лемберг1 повидаться с фельдфебелем, с которым познакомилась в магазине Реннера.
— Я подарила ему лучшее мыло, припрятала для него,— рассказала она позже, получив извещение о его гибели на одерском фронте.— Он любил дорогие, изящные вещи, образованный был человек.
Она целыми днями плакала, неделями не писала ни строчки отцу, от которого регулярно приходили письма, неизменно кончавшиеся одной и той же фразой: мол, у него все хорошо, насколько позволяют обстоятельства, чего он желает и нам вкупе со всеми родственниками и знакомыми, которым он шлет сердечный привет.
— Сердечный привет! — кипятилась мать, читая письма.— Вот еще!
Из Лемберга она вернулась другим человеком: решительная, серьезная, но и задорная. Поездка была долгая и опасная. Достать комнату в гостинице не удалось, и они с фельдфебелем устроились в пригороде у каких-то крестьян. Ночью слышались взрывы, стрельба, поезда два дня не ходили — ждали нападения партизан.
— Теперь-то я знаю, что происходит, нечего мне зубы заговаривать всякими там глупостями,— повторяла она, а вечерами все чаще уходила из дому.
' Немецкое название г. Львова.— Здесь и далее прим. переводчиков.
Она решила хоть что-нибудь ухватить из перекореженной военной жизни, перестала надрываться на работе, развлекалась с клиентами, с теми, что «поумнее», как она выражалась.
— Погляди-ка, что мне тут подарили.— Она показала мне кожаный футляр с крохотной авторучкой.— Будь у меня время, я бы села и написала роман про свою жизнь.
Нередко ее сумка была набита духами и одеколоном, мылом и шампунем, которые все равно пылились бы на складе, ведь в последний год войны по карточкам можно было купить только хозяйственное мыло да порошковую пемзу. Многое из дорогих вещиц она посылала фельдфебелю в Лемберг, другие же меняла на сигареты, кофе и коньяк, за что в свою очередь получала картошку, муку или сахар.
— Что ж, быть может, мы погибнем под бомбами или сгорит наш дом, но голодать мы не будем,— говорила она, отдавая нам, детям, лучшие куски, да и сама питалась недурно, а кое-что относила бабушке и своей хилой сестрице Лотте.
— Терпеть не могу страдальческих физиономий. Надо пробиваться, показывать зубы, пока они есть!
Мы уже давно миновали Франкфуртер-Тор с его высотными домами и круглыми башенками, подсвеченными по вечерам,— берлинское великолепие пятидесятых годов. Но отец словно бы и не замечал их, даже остановки не объявлял, не то что в Дрездене. Там он в хорошем настроении еще и показывал приезжим достопримечательности: католическую Хофкирхе, дворец с Процессией князей — сто двадцать два метра, настоящий майсенский фарфор! Рассказывал забавные истории о Старом городе— Альтштадте,— в которые явно верил и сам: «Купол Фраузнкирхе скреплен творогом, ведь раньше никакого иного раствора не знали. А когда Август Сильный летом ехал на санях в Морицбург — шестнадцать километров как-никак! — всю дорогу засыпали солью». Он показывал выбоинку на парапете Брюлевской террасы, формой напоминающую отпечаток большого пальца. «Это оставил король». У короля, по его словам, было триста шестьдесят детей, и был он настолько силен, что левой рукой мог поднести к окну трубача, а правой — барабанщика. «Они должны были трубить и бить в барабан, а он радовался, глядя, как народ стекается ко дворцу с криками «Да
здравствует король!». Последнего короля отец видел своими глазами: в самом обыкновенном костюме тот сидел в автомобиле; после первой мировой войны его сначала сгтобрали у монарха, а затем вернули, чтобы он на нем побыстрей и без шума исчез. Показывая на изрытые осколками песчаниковые стены дрезденского Блокгауза на Нойштедтер-Маркт, где в годы революции шли жестокие бои, отец говорил: «Да, вот было времечко, все шло кувырком, только трамвай и я с рельсов не сходили».
Теперь отец подсел ко мне, платы за проезд он уже с меня не требовал Достав из кармана тужурки яблоко, он очистил его, разрезал и поделился со мной. Прежде он никогда бы такого в рейсе не сделал, даже в пустом вагоее. Лишь на конечной остановке, на скамейке под дубом, где я иногда ждал его, если уроки кончались раньше, он позволял себе полакомиться. Отец никогда не расспрашивал меня о домашних заданиях и о том, что мы сейчас проходим. И тетради я ему не показывал, и наизусть ничего не читал.
— Видишь ли, учителя вообще понятия не имеют, что такое работа, а отпуска у них самые длинные,— говорил он,— у этих толстозадых.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39