Трамвай моего отца
Роман.
(нем.)
Детей разметало по свету,
каждый вместо наследства
взял с собою
дома родного дыханье,
точно лоскут отцовского савана.
Белла Шагал
Я прожил в Берлине без малого четверть века, как вдруг однажды вечером встретил в трамвае у Варшавского моста отца. Сначала я просто собственным глазам не поверил, ведь, насколько мне известно, отец за всю свою жизнь ни разу не покидал Дрездена, если не считать вынужденных разъездов во время войны. Тем не менее вполне вероятно, что он, солдат ветеринарной службы, мог некогда сопровождать подопечных артиллерийских лошадей по железной дороге через всю страну к фронту. И отчего бы ему тогда не покормить и не напоить животных именно здесь, на сортировочной станции под Варшавским мостом, среди развалин и дыма, в редкий миг затишья после бомбежки.
Правда, все это было очень давно и почти забылось, да я толком ничего и не мог помнить, потому что по молодости лет в серьезные разговоры меня тогда не допускали. Конечно, отец обо всем этом рассказывал, когда незадолго до конца войны приехал в краткосрочный отпуск, весьма удрученный, что теперь ему надо на Одер, где уже проходил фронт. Помнится, речь шла о бомбежке, в которой погибло множество лошадей, потому-то отца и приписали к зенитной батарее, хотя бить она должна была не по самолетам, а по танкам.
В то время мы жили в Дрезден-Нойштадте, недалеко от Хайде и Шютценхофберга, и трамвай еще беспрепятственно следовал от Вильдер-Маина через мост Мариен-брюкке и Альтштадт на Плауэн и Кошюц. Все было почти как в мирные годы, хотя отец и носил вместо формы кондуктора солдатский мундир. Теперь кондукторами в основном работали женщины, были и женщины-вагоновожатые, успешно соперничавшие с оставшимися дома стариками. Эти молодые особы могли в рекордное время домчать трамвай до Нидерзедлица, хотя тем самым постоянно вносили путаницу в график движения.
— Неразбериха — вот как это называется,— неодобрительно заметил отец в свой последний отпуск, за несколько дней до налетов, случившихся в феврале. Потом было еще несколько бомбардировок в марте и апреле, пока город не превратился в груду развалин. При этом вышло из строя много моторных вагонов и прицепов, контактная сеть была порвана» рельсы искорежены и разбиты; по большинству маршрутов неделями ездить было нельзя. От товарищей отца мы впоследствии узнали, что многие из молодых вагоновожатых погибли, а десятки пассажиров заживо сгорели.
Мне стало не по себе, когда я увидел отца в трамвае четвертого маршрута на Варшавском мосту, а он сказал:
— Платите за проезд, пожалуйста. В этом месте всегда чуточку дымно, внизу под мостом день и ночь маневрируют пассажирские и товарные составы. Дым поднимается над мостом, проникает в близлежащие улицы, обволакивает машины и пешеходов, что иной раз даже грозит опасностью. В этот вечер стемнело особенно быстро, после ливня, который успел промочить меня до нитки, прежде чем я сел в трамвай. И теперь у меня никак не укладываюсь в голове, что надо платить за проезд, да еще собственному отцу. Я ведь уже опустил мелочь в автомат и оторвал себе билет.
— Вот...— начал я, однако был просто не в силах предъявить ему билет — своего рода доказательство, что он здесь лишний и даже, пожалуй, выглядит анахронизмом.
— Ты что, здесь теперь? — спросил я смущенно.— И давно?
Как ни удивила меня встреча с отцом в этот час и в этом месте, облик его показался мне будничным и привычным. Как и до войны, на нем была темно-зеленая форма трамвайщика; пуговицы, эмблема, петлицы сверкали, в особенности маленький золотой трамвайчик на фуражке. На кожаном ремне висела до блеска надраенная сумка, с которой мне в детстве дозволялось играть, когда отец приходил со службы домой. Банкноты и монеты покрупнее он сдавал согласно инструкции в Трахенбергское депо, пяти- и десятипфенниговики складывал стопками, заворачивал в бумагу, превращая их в нечто похожее на колбаски, и тоже сдавал, а вот катушки от билетных рулонов и монетки по одному и по два пфеннига предоставлялись в мое полное распоряжение. Я сдвигал стулья, усаживал на них медведей и клоунов, бегал, будто в вагоне, от пассажира к пассажиру, нажимал на звонок, принимал деньги, разменивал, отсчитывал сдачу, убирал все в сумку, и не было для меня ничего прекраснее этого занятия, и никакой другой профессии, кроме этой, не желал я для себя в будущем. Само собой разумеется, что отец, когда мы с матерью садились в трамвай, требовал и от нас деньги за проезд.
— Во всем должен быть порядок,— говорил он — Если придет контролер, мне бы не хотелось предстать мошенником, тем более перед вами.
Однако в этот сумрачный вечер все было по-иному: взгляды мои во многом изменились, я выбрал другую профессию и уже привык к новым порядкам на городском транспорте. В Берлине я чаще всего ездил метро и надземкой, так как трамваи в автомобильной сутолоке ползли очень медленно. На остановках стояли теперь билетные автоматы, и профессии кондуктора больше не существовало. Но что-то во мне упорно не давало сказать об этом отцу, он ведь всю жизнь проработал кондуктором и был, несомненно, счастлив, хотя и выходил в разные смены и получал всего сто двадцать марок в месяц. Бывало, он проклинал ночные рейсы, когда поезда шли все равно что пустые, или работу по воскресеньям, когда так хотелось погулять с нами или пособирать в садике у тети Лотты крыжовник и черную смородину, до которых он был большой охотник. Он вообще любил поесть, ел много и с большим аппетитом, шумно нахваливая все, что мать подавала на стол. Зато в скудные послевоенные годы, когда отец, изголодавшийся, худой как скелет, вернулся из сибирского плена, из-за еды частенько вспыхивали ссоры, потому что он первым набрасывался на последний кусок хлеба.
Все это страшно пугало меня и моего младшего брата Ахима, родившегося в самом начале войны и видевшего отца только солдатом, а не трамвайным кондуктором с денежной сумкой, которую перед призывом, к сожалению, пришлось сдать. После его возвращения из плена мы оба, и мать тоже, ждали, что отец вновь облачится в кондукторскую форму, перекинет через плечо сумку и будет приносить ее домой — словом, все вернется в прежнюю колею. И даже станет еще лучше, так как брат уже умел считать деньги и смог бы играть со мной. Скоро он должен был пойти в школу и быстро схватывал все, чем я его учил. Но отец из месяца в месяц сиднем сидел дома, не имея ни сил, ни желания идти на работу, и почти не разговаривал с нами. А мать подолгу не бывала дома, даже на выходные она уезжала, чтобы выменять где-нибудь в деревне несколько простынь, наволочек или полотенец на картошку, хлеб или хотя бы на овес, который я молотком разбивал в хлопья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Роман.
(нем.)
Детей разметало по свету,
каждый вместо наследства
взял с собою
дома родного дыханье,
точно лоскут отцовского савана.
Белла Шагал
Я прожил в Берлине без малого четверть века, как вдруг однажды вечером встретил в трамвае у Варшавского моста отца. Сначала я просто собственным глазам не поверил, ведь, насколько мне известно, отец за всю свою жизнь ни разу не покидал Дрездена, если не считать вынужденных разъездов во время войны. Тем не менее вполне вероятно, что он, солдат ветеринарной службы, мог некогда сопровождать подопечных артиллерийских лошадей по железной дороге через всю страну к фронту. И отчего бы ему тогда не покормить и не напоить животных именно здесь, на сортировочной станции под Варшавским мостом, среди развалин и дыма, в редкий миг затишья после бомбежки.
Правда, все это было очень давно и почти забылось, да я толком ничего и не мог помнить, потому что по молодости лет в серьезные разговоры меня тогда не допускали. Конечно, отец обо всем этом рассказывал, когда незадолго до конца войны приехал в краткосрочный отпуск, весьма удрученный, что теперь ему надо на Одер, где уже проходил фронт. Помнится, речь шла о бомбежке, в которой погибло множество лошадей, потому-то отца и приписали к зенитной батарее, хотя бить она должна была не по самолетам, а по танкам.
В то время мы жили в Дрезден-Нойштадте, недалеко от Хайде и Шютценхофберга, и трамвай еще беспрепятственно следовал от Вильдер-Маина через мост Мариен-брюкке и Альтштадт на Плауэн и Кошюц. Все было почти как в мирные годы, хотя отец и носил вместо формы кондуктора солдатский мундир. Теперь кондукторами в основном работали женщины, были и женщины-вагоновожатые, успешно соперничавшие с оставшимися дома стариками. Эти молодые особы могли в рекордное время домчать трамвай до Нидерзедлица, хотя тем самым постоянно вносили путаницу в график движения.
— Неразбериха — вот как это называется,— неодобрительно заметил отец в свой последний отпуск, за несколько дней до налетов, случившихся в феврале. Потом было еще несколько бомбардировок в марте и апреле, пока город не превратился в груду развалин. При этом вышло из строя много моторных вагонов и прицепов, контактная сеть была порвана» рельсы искорежены и разбиты; по большинству маршрутов неделями ездить было нельзя. От товарищей отца мы впоследствии узнали, что многие из молодых вагоновожатых погибли, а десятки пассажиров заживо сгорели.
Мне стало не по себе, когда я увидел отца в трамвае четвертого маршрута на Варшавском мосту, а он сказал:
— Платите за проезд, пожалуйста. В этом месте всегда чуточку дымно, внизу под мостом день и ночь маневрируют пассажирские и товарные составы. Дым поднимается над мостом, проникает в близлежащие улицы, обволакивает машины и пешеходов, что иной раз даже грозит опасностью. В этот вечер стемнело особенно быстро, после ливня, который успел промочить меня до нитки, прежде чем я сел в трамвай. И теперь у меня никак не укладываюсь в голове, что надо платить за проезд, да еще собственному отцу. Я ведь уже опустил мелочь в автомат и оторвал себе билет.
— Вот...— начал я, однако был просто не в силах предъявить ему билет — своего рода доказательство, что он здесь лишний и даже, пожалуй, выглядит анахронизмом.
— Ты что, здесь теперь? — спросил я смущенно.— И давно?
Как ни удивила меня встреча с отцом в этот час и в этом месте, облик его показался мне будничным и привычным. Как и до войны, на нем была темно-зеленая форма трамвайщика; пуговицы, эмблема, петлицы сверкали, в особенности маленький золотой трамвайчик на фуражке. На кожаном ремне висела до блеска надраенная сумка, с которой мне в детстве дозволялось играть, когда отец приходил со службы домой. Банкноты и монеты покрупнее он сдавал согласно инструкции в Трахенбергское депо, пяти- и десятипфенниговики складывал стопками, заворачивал в бумагу, превращая их в нечто похожее на колбаски, и тоже сдавал, а вот катушки от билетных рулонов и монетки по одному и по два пфеннига предоставлялись в мое полное распоряжение. Я сдвигал стулья, усаживал на них медведей и клоунов, бегал, будто в вагоне, от пассажира к пассажиру, нажимал на звонок, принимал деньги, разменивал, отсчитывал сдачу, убирал все в сумку, и не было для меня ничего прекраснее этого занятия, и никакой другой профессии, кроме этой, не желал я для себя в будущем. Само собой разумеется, что отец, когда мы с матерью садились в трамвай, требовал и от нас деньги за проезд.
— Во всем должен быть порядок,— говорил он — Если придет контролер, мне бы не хотелось предстать мошенником, тем более перед вами.
Однако в этот сумрачный вечер все было по-иному: взгляды мои во многом изменились, я выбрал другую профессию и уже привык к новым порядкам на городском транспорте. В Берлине я чаще всего ездил метро и надземкой, так как трамваи в автомобильной сутолоке ползли очень медленно. На остановках стояли теперь билетные автоматы, и профессии кондуктора больше не существовало. Но что-то во мне упорно не давало сказать об этом отцу, он ведь всю жизнь проработал кондуктором и был, несомненно, счастлив, хотя и выходил в разные смены и получал всего сто двадцать марок в месяц. Бывало, он проклинал ночные рейсы, когда поезда шли все равно что пустые, или работу по воскресеньям, когда так хотелось погулять с нами или пособирать в садике у тети Лотты крыжовник и черную смородину, до которых он был большой охотник. Он вообще любил поесть, ел много и с большим аппетитом, шумно нахваливая все, что мать подавала на стол. Зато в скудные послевоенные годы, когда отец, изголодавшийся, худой как скелет, вернулся из сибирского плена, из-за еды частенько вспыхивали ссоры, потому что он первым набрасывался на последний кусок хлеба.
Все это страшно пугало меня и моего младшего брата Ахима, родившегося в самом начале войны и видевшего отца только солдатом, а не трамвайным кондуктором с денежной сумкой, которую перед призывом, к сожалению, пришлось сдать. После его возвращения из плена мы оба, и мать тоже, ждали, что отец вновь облачится в кондукторскую форму, перекинет через плечо сумку и будет приносить ее домой — словом, все вернется в прежнюю колею. И даже станет еще лучше, так как брат уже умел считать деньги и смог бы играть со мной. Скоро он должен был пойти в школу и быстро схватывал все, чем я его учил. Но отец из месяца в месяц сиднем сидел дома, не имея ни сил, ни желания идти на работу, и почти не разговаривал с нами. А мать подолгу не бывала дома, даже на выходные она уезжала, чтобы выменять где-нибудь в деревне несколько простынь, наволочек или полотенец на картошку, хлеб или хотя бы на овес, который я молотком разбивал в хлопья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39