Дверцу буфета— ключ мать от возбуждения не смогла найти — взломали: на свет появился шоколад, несколько фунтов кофе, какао, банки со сгущенным молоком и остаток моих выменянных сигарет.
— Укрывательство продуктов,— сказал один из полицейских, раскладывая, пересчитывая, занося все в протокол, потом спросил: — А где же куклы?
Напрасно мать уверяла, что у нее нет больше ни одной, они перерыли все шкафы, все ящики, даже постели, пока на грузовике не подъехал Леня и не окликнул меня с улицы, потому что опять прихватил немного угля.
— Он живет в этой комнате? — спросил полицейский. Я кивнул и, указывая на опустошенный буфет, добавил:
— Да, это его вещи, сейчас он будет здесь. Полицейские струхнули, быстро покидали шоколад,
кофе, какао, сгущенку и сигареты обратно в буфет, порвали протокол и, бормоча извинения, убрались восвояси, прежде чем Леня вошел в дом. Мать на радостях обняла меня и его и наконец-то рассмеялась, а на следующий день все продала, распорола платья, занавески и простыни, чуть ли не последнее полотенце отдала, чтобы по крайней мере вернуть женщинам их деньги и материю вместо заказанных кукол.
Незадолго до рождества Зеленая, пробравшись как-то вечером по глубокому снегу, остановилась возле нашего дома. Я сидел у окна, которое было теперь без занавесок, и решил, что в свете фонаря она увидела меня. У нее, как раньше у Инги, были длинные черные косы, она подошла к двери и позвонила к нам. Я открыл и, впервые стоя так близко от нее, увидел, что юбка и пальто у нее были темно-синими, вовсе не из того зеленого материала, как платье с буфами и летние кофточки. И глаза ее, глядевшие удивленно и с любопытством, словно бы изменили цвет и видели меня первый раз в жизни.
— А больше никого нет? — спросила она и хотела уйти.
Но тут из комнаты выкатился тмой брат и крикнул:
— Мамочка сейчас придет!
Я был так растерян и смущен, что просто онемел и даже не пригласил ее войти. Она тоже оробела, торопливо заговорила о своей младшей сестренке и о кукле, которую ей надо забрать, и в доказательство продемонстрировала хозяйственную сумку. У меня даже спина взмокла, я ведь и без того стыдился этой истории с куклами, а перед Зеленой готов был прямо сквозь землю провалиться. Но в эту минуту, будто догадавшись о моей беде, появилась мать с куклой в руках и сказала:
— Заходи, Урзель, я сохранила для вас самую последнюю, но об этом не должен знать ни один человек.
Мать тщательно завернула куклу в бумагу, напихала сверху в сумку старых газет и с улыбкой кивнула девочке.
— Передай привет матери, мы вместе с ней работали в парфюмерии у Реннера, твоей сестренки тогда еще на свете не было. Время-то как летит!
Я все ехал и ехал на отцовском трамвае, в угоду отцу засунув в карман второй билет, упавший и снова зачем-то поднятый. Он навязывал мне еще и какие-то часы, будто настало время расхватывать наследство. Но почему я вообще не спросил про место и время? Ничто меня не подгоняло, не было для меня ничего важнее этой поездки с ним, этого неожиданного свидания и воспоминаний, что овладели и им, и мною. Тогда, вернувшись из
плена, он молча и печально поглядел на меня, когда я сказал, что передумал и выбрал другую профессию. Он воспринял это как признак отчуждения из-за долгой разлуки, и пропасть между нами и вправду была непреодолима. С тех пор прошло слишком много времени, наши пути разошлись и только теперь по чистой случайности пересеклись вновь. Или он искал встречи? Или ее искал я сам? Или мы шли навстречу друг другу, без оглядки на остальных и на прошлое? Может быть, несмотря на разрыв, он чувствовал себя ответственным за мой путь даже больше, чем за свою службу, за те пути, по которым ездил сам, за конечные остановки, где у него было время передохнуть и оглядеться вокруг? Или он хотел узнать, как я к нему отношусь? И вообще, за что я должен благодарить его или упрекать? Может, мне стоит признаться ему, что я на многое смотрю его глазами и что многие из его слов и мыслей при всей их путанице и невразумительности бродят в моей голове? Мне чудилось, будто я слышу тиканье часов, которые он носил в кармане и хотел подарить мне. Я понял, что ничего не знаю о его детстве, юности и обо всех чаяниях и надеждах, которые он, улыбаясь, хранил в душе. И если я теперь не спрошу, а он не ответит, я безвозвратно потеряю последний шанс обрести его, а вместе с ним и себя.
Я был испуган и потрясен до глубины души, когда в тот холодный декабрьский день через полтора года после окончания войны пришел из школы и увидел на кухне отца, худого, коротко остриженного. Брат торчал у двери, для него это был чужой человек. Мы боялись подойти ближе, хотя он протянул к нам руку и тихо сказал:
— Идите же сюда, мальчики.
Голос у него звучал по-другому, неуверенно и хрипло, лицо заострилось, исхудало, заросло черной щетиной, нескольких зубов не хватало, губы обметало серым налетом.
— Да идите же,— повторил он, пытаясь встать и обнять нас. Но не смог удержаться на ногах и опять рухнул на стул.— Долгая была поездка,— смущенно пояснил он и закрыл глаза, из которых текли слезы.
Его тощие ноги были обмотаны портянками, дырявые, подвязанные бечевкой сапоги он снял. А теперь со страдальческим от боли лицом хотел снять и грязную, продраенную летчицкую тужурку, но потом опустил руку и ухватился за серый вещмешок, лежавший рядом с шапкой.
— Хлеба хотите? — Он вытащил уже обгрызенную краюху и протянул нам.
Мы не двинулись с места, и он медленно съел ее сам, а когда мать, со стоном распахнув дверь, ворвалась в кухню, разрыдался.
— Рудольф! — Она с криком обняла его.
В новогодний вечер брат бесследно исчез из дома. Когда я бросился его искать, шел снег и дул ледяной ветер.
— Не мог он уйти далеко,— сказала мать, в третий или четвертый раз обойдя вокруг школьного сада, деревья в котором были почти все вырублены. Я видел, как отец спустился по лестнице. Это стоило ему огромного труда, он крепко держался за стену и, дойдя до двери, закричал:
— Ахим! Ахим!
Где-то хлопнул выстрел, в небе вспыхнули разноцветные ракеты. Возможно, это русские праздновали Новый год, но в школьном флигеле, где располагался лазарет, было темно и тихо. Наш Леня заходил к нам еще несколько раз, привозил уголь, а потом уехал на родину.
— Вологда на Вологде,— сказал он,— там сугробы под два метра.
Во время прощания, которое явилось для нас полной неожиданностью, мать расплакалась и даже хотела проводить Леню на вокзал, но возле дома стоял грузовик, Леня влез в кузов и уехал, навсегда.
— Ахим, отзовись! — только и крикнул я, как отец и мать, и бросился прямо по снегу.— Ахим!
Один из его приятелей, черноволосый и курчавый Гюнтер, без шапки и пальто стоял у забора спортивного зала, возле заснеженных кустов, и уже хотел удрать, но я ухватил его за свитер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
— Укрывательство продуктов,— сказал один из полицейских, раскладывая, пересчитывая, занося все в протокол, потом спросил: — А где же куклы?
Напрасно мать уверяла, что у нее нет больше ни одной, они перерыли все шкафы, все ящики, даже постели, пока на грузовике не подъехал Леня и не окликнул меня с улицы, потому что опять прихватил немного угля.
— Он живет в этой комнате? — спросил полицейский. Я кивнул и, указывая на опустошенный буфет, добавил:
— Да, это его вещи, сейчас он будет здесь. Полицейские струхнули, быстро покидали шоколад,
кофе, какао, сгущенку и сигареты обратно в буфет, порвали протокол и, бормоча извинения, убрались восвояси, прежде чем Леня вошел в дом. Мать на радостях обняла меня и его и наконец-то рассмеялась, а на следующий день все продала, распорола платья, занавески и простыни, чуть ли не последнее полотенце отдала, чтобы по крайней мере вернуть женщинам их деньги и материю вместо заказанных кукол.
Незадолго до рождества Зеленая, пробравшись как-то вечером по глубокому снегу, остановилась возле нашего дома. Я сидел у окна, которое было теперь без занавесок, и решил, что в свете фонаря она увидела меня. У нее, как раньше у Инги, были длинные черные косы, она подошла к двери и позвонила к нам. Я открыл и, впервые стоя так близко от нее, увидел, что юбка и пальто у нее были темно-синими, вовсе не из того зеленого материала, как платье с буфами и летние кофточки. И глаза ее, глядевшие удивленно и с любопытством, словно бы изменили цвет и видели меня первый раз в жизни.
— А больше никого нет? — спросила она и хотела уйти.
Но тут из комнаты выкатился тмой брат и крикнул:
— Мамочка сейчас придет!
Я был так растерян и смущен, что просто онемел и даже не пригласил ее войти. Она тоже оробела, торопливо заговорила о своей младшей сестренке и о кукле, которую ей надо забрать, и в доказательство продемонстрировала хозяйственную сумку. У меня даже спина взмокла, я ведь и без того стыдился этой истории с куклами, а перед Зеленой готов был прямо сквозь землю провалиться. Но в эту минуту, будто догадавшись о моей беде, появилась мать с куклой в руках и сказала:
— Заходи, Урзель, я сохранила для вас самую последнюю, но об этом не должен знать ни один человек.
Мать тщательно завернула куклу в бумагу, напихала сверху в сумку старых газет и с улыбкой кивнула девочке.
— Передай привет матери, мы вместе с ней работали в парфюмерии у Реннера, твоей сестренки тогда еще на свете не было. Время-то как летит!
Я все ехал и ехал на отцовском трамвае, в угоду отцу засунув в карман второй билет, упавший и снова зачем-то поднятый. Он навязывал мне еще и какие-то часы, будто настало время расхватывать наследство. Но почему я вообще не спросил про место и время? Ничто меня не подгоняло, не было для меня ничего важнее этой поездки с ним, этого неожиданного свидания и воспоминаний, что овладели и им, и мною. Тогда, вернувшись из
плена, он молча и печально поглядел на меня, когда я сказал, что передумал и выбрал другую профессию. Он воспринял это как признак отчуждения из-за долгой разлуки, и пропасть между нами и вправду была непреодолима. С тех пор прошло слишком много времени, наши пути разошлись и только теперь по чистой случайности пересеклись вновь. Или он искал встречи? Или ее искал я сам? Или мы шли навстречу друг другу, без оглядки на остальных и на прошлое? Может быть, несмотря на разрыв, он чувствовал себя ответственным за мой путь даже больше, чем за свою службу, за те пути, по которым ездил сам, за конечные остановки, где у него было время передохнуть и оглядеться вокруг? Или он хотел узнать, как я к нему отношусь? И вообще, за что я должен благодарить его или упрекать? Может, мне стоит признаться ему, что я на многое смотрю его глазами и что многие из его слов и мыслей при всей их путанице и невразумительности бродят в моей голове? Мне чудилось, будто я слышу тиканье часов, которые он носил в кармане и хотел подарить мне. Я понял, что ничего не знаю о его детстве, юности и обо всех чаяниях и надеждах, которые он, улыбаясь, хранил в душе. И если я теперь не спрошу, а он не ответит, я безвозвратно потеряю последний шанс обрести его, а вместе с ним и себя.
Я был испуган и потрясен до глубины души, когда в тот холодный декабрьский день через полтора года после окончания войны пришел из школы и увидел на кухне отца, худого, коротко остриженного. Брат торчал у двери, для него это был чужой человек. Мы боялись подойти ближе, хотя он протянул к нам руку и тихо сказал:
— Идите же сюда, мальчики.
Голос у него звучал по-другому, неуверенно и хрипло, лицо заострилось, исхудало, заросло черной щетиной, нескольких зубов не хватало, губы обметало серым налетом.
— Да идите же,— повторил он, пытаясь встать и обнять нас. Но не смог удержаться на ногах и опять рухнул на стул.— Долгая была поездка,— смущенно пояснил он и закрыл глаза, из которых текли слезы.
Его тощие ноги были обмотаны портянками, дырявые, подвязанные бечевкой сапоги он снял. А теперь со страдальческим от боли лицом хотел снять и грязную, продраенную летчицкую тужурку, но потом опустил руку и ухватился за серый вещмешок, лежавший рядом с шапкой.
— Хлеба хотите? — Он вытащил уже обгрызенную краюху и протянул нам.
Мы не двинулись с места, и он медленно съел ее сам, а когда мать, со стоном распахнув дверь, ворвалась в кухню, разрыдался.
— Рудольф! — Она с криком обняла его.
В новогодний вечер брат бесследно исчез из дома. Когда я бросился его искать, шел снег и дул ледяной ветер.
— Не мог он уйти далеко,— сказала мать, в третий или четвертый раз обойдя вокруг школьного сада, деревья в котором были почти все вырублены. Я видел, как отец спустился по лестнице. Это стоило ему огромного труда, он крепко держался за стену и, дойдя до двери, закричал:
— Ахим! Ахим!
Где-то хлопнул выстрел, в небе вспыхнули разноцветные ракеты. Возможно, это русские праздновали Новый год, но в школьном флигеле, где располагался лазарет, было темно и тихо. Наш Леня заходил к нам еще несколько раз, привозил уголь, а потом уехал на родину.
— Вологда на Вологде,— сказал он,— там сугробы под два метра.
Во время прощания, которое явилось для нас полной неожиданностью, мать расплакалась и даже хотела проводить Леню на вокзал, но возле дома стоял грузовик, Леня влез в кузов и уехал, навсегда.
— Ахим, отзовись! — только и крикнул я, как отец и мать, и бросился прямо по снегу.— Ахим!
Один из его приятелей, черноволосый и курчавый Гюнтер, без шапки и пальто стоял у забора спортивного зала, возле заснеженных кустов, и уже хотел удрать, но я ухватил его за свитер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39