Отсек от батальона горсточку людей на плато предгорья, все силы бросил на юго-запад, где гремели орудия и стрекотали пулеметы, а здесь только внимательно следил за каждым движением попавших в окружение и медлил с атакой, потому что предгорья были открыты со стороны Эбро. За спиной у них поднимались острые хребты, крутые, как бы литые, без ущелий. Не убегут, решил враг. На самом деле, отступать было некуда. Прижатые к гранитной стене, они могли только держаться до последнего, ждать атаки и, подпустив врагов поближе, расчистить себе дорогу. Но враг не спешил атаковать. Пулеметная очередь била по камням, цокали одиночные винтовочные выстрелы. Они отвечали тем же, но попусту не стреляли, потому что знали, что патроны на исходе. Это, без сомнения, хорошо знал и враг.
— Вот бы пошел дождь... Хоть несколько капель бы упало...
— Не говори, Марек.
— Во время сенокоса в Чехословакии всегда дождь. А как у вас, Людвикас?
— Марек, не думай об этом...
— Я знаю, ты сам думаешь.
— Ну и что. Лучше молчать. Когда говоришь, труднее. У нас тоже идет дождь. А иногда так хлынет...
— Эта река... Если бы не Эбро...
— Правда, Эбро. Не надо смотреть туда, Марек.
— Ведь блестит. Вода как зеркало. Холодная, наверно.
— Замолчи! — закричал Людвикас и зажал руками уши.
— Слушаюсь, капрал.
Ночную росу впитали раскаленные камни. Людвикас лизнул языком затвор винтовки. Он был прохладным,
но сухим. Ни одного лиственного дерева, даже сочной травинки. Отломил ветку можжевельника, содрал зубами кору, пожевал. Горечь разъедала рот, затошнило. Отшвырнул веточку, спрятал лицо в изгибе локтя, тяжело задышал. Этим утром, этим утром...
Утро было еще далеко, и они заснули кто в окопах, кто среди голых и теплых камней. Лишь часовые терли изъеденные пылью и слипающиеся от дремы глаза и глядели в серую тьму.
Людвикасу Йотауте снилось, что он идет вброд по Швянтупе. Швянтупе широкая, а он идет и ведет за руку Эгле. «Ты не бойся, это наша река, я ребенком здесь раков ловил»,— подбадривает он Эгле и ведет по бурлящей воде. На мостках стирает мать. «Кто она?»— не узнает ее Эгле. «Это моя мама. И твоя»,— отвечает Людвикас. Теплая вода уже выше колен, она пенится на камнях, бурлит. «Не выпускай моей руки, Людвикас»,— просит Эгле. «Дети! — кричит мать, она стоит на мостках с вальком в руке, высоко подоткнув юбку.— Дети, там глубоко. Куда вы идете, дети!» Вода уже по грудь, они идут, а Эгле прижимается к его плечу и просит: «Не выпускай моей руки».— «Сейчас перейдем,— подбадривает ее Людвикас.— Вот уже и берег недалеко».— «Не выпускай моей руки»... «Дети! Дети мои!»— голос матери уже далеко, далеко. Вода заливает грудь, доходит до рта, и Людвикас, ощутив страшную жажду, открывает губы...
Проснувшись, боится открыть глаза. Лежит, прижавшись к земле, и все еще чувствует прозрачную руку Эгле, все еще видит мать, слышит ее голос. Наконец продирает глаза, поднимает голову и устремляет взгляд на небо. Над хребтом горы мерцает большая белая звезда. Северная звезда. Где бы он ни был, всегда ее ищет, потому что это его звезда. Там, где мерцает эта звезда,— Литва, там Швянтупе и похлопыванье валька матери, когда она стирает белье. Там... Там память о папаше Габрелюсе. «Выше, моя звезда, выше. Только не погасни»,— повторял когда-то папаша слова языческой молитвы своих праотцев.
— «Выше, моя звезда»,— спекшимися губами повторяет Людвикас.
— Подъем!
Бросает в озноб от горной прохлады. Оцепеневшее
тело кажется чужим, непослушным, совершенно бессильным.
— Подъем, подъем!
Одни ковырялись в окопах, стараясь их углубить, другие занимали новые позиции, устраивались среди огромных валунов. Неизвестно в который раз обшаривали карманы в поисках крошки хлеба или сыра. Но больше всего притягивала взгляд блестевшая вдали вода Эбро. «Словно Швянтупе — во сне,— не мог опомниться Людвикас.— Отец наверняка сейчас отбивает косу и скоро уйдет на луг...»
— И сегодя не будет дождя,— вздохнул Марек; припорошенное пылью, замурзанное его лицо казалось глыбой земли; лица у всех походили на иссушенную солнцем землю, истосковавшуюся по капле дождя.
Огненный шар солнца застыл над головами, заполыхали утесы и кусты можжевельника; жгло спины, ослепляло залитые грязным потом глаза.
— Четвертый день,— кто-то опять не выдержал.
— Может, последний.
— Кое для кого вчера был последний.
— Замолчите!
— Лучше от пули умереть, чем от жажды.
— За такие разговоры...
— А мне...
— Самолеты! Ребята, самолеты!
Трехмоторные бомбардировщики вынырнули из-за гор внезапно, и их давящий вой содрогнул воздух. У Людвикаса выскользнул из пальцев карандаш, и он схватил его, сжал изо всех сил и вывел каракулями: «1938, 17 июня, 12 час. 35 мин. Если погибну... Нет, нет... Еще не все... еще...» Торопливо сунул книжку в карман, и в этот миг мощной воздушной волной его швырнуло на камень; он машинально прикрыл руками голову. От рева самолетов и взрыва бомб дрожали горы, раскалывались утесы, все кругом окутали облака дыма и пыли. Словно вдруг прорвало вулкан и горловина кратера стала выплевывать камни, изрыгать лаву. Со стороны Эбро застучали пушки, и взрывы бомб и снарядов слились в один кромешный грохот. Неожиданно рев бомбардировщиков заглушил сильный стальной грохот истребителей, высоко в небе застучали пулеметы.
— Наши самолеты! Наши! — раздался звонкий голос командира взвода.
Людвикас поднял голову к небу. Он почувствовал в себе неукротимую силу, легко вскочил на утес, встал во весь рост, поднял над головой винтовку, словно знамя победы, и тут же вздрогнул, привстал на цыпочки, словно силясь оторваться от земли и взлететь... Винтовка лязгнула о камни, и за взрывом снаряда никто не расслышал этого звука.
«1938, август.
Третий месяц в госпитале в Барселоне.
Бомбы все разрушают город Колумба.
Врачи говорят, что буду видеть и левым глазом. Выше, моя звезда».
«1941, май.
Получил письмо. Пишет Эгле! Сколько лет не было ни весточки. Откликнулась. Она меня ищет. На всевозможные адреса посылала мне письма, но они до меня не доходили. Эгле... Моя Эглуже...
Тут же написал ей письмо. В Париж. Как она там оказалась?
Эгле, Эгле,— повторяю это слово целый день.
...Под охраной французских солдат мы возводим военные укрепления...
...На улицах Гааги гремят гитлеровские марши.
...Ты откликнулась, Эгле, и в лицо дохнул ветер родных полей».
Рука Саулюса Йотауты не может угнаться за скачками мысли, едва успевает набрасывать на бумаге живые, словно на киноленте проносящиеся образы. Вот на этом лице — кричащая боль, а вот — тоска по счастью, а на этом — решимость и сила. Целая кипа листов. Страдания и счастье людей, их будни и борьба. Руки, обнимающие женщину, сжимающие винтовку, швыряющие гранату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
— Вот бы пошел дождь... Хоть несколько капель бы упало...
— Не говори, Марек.
— Во время сенокоса в Чехословакии всегда дождь. А как у вас, Людвикас?
— Марек, не думай об этом...
— Я знаю, ты сам думаешь.
— Ну и что. Лучше молчать. Когда говоришь, труднее. У нас тоже идет дождь. А иногда так хлынет...
— Эта река... Если бы не Эбро...
— Правда, Эбро. Не надо смотреть туда, Марек.
— Ведь блестит. Вода как зеркало. Холодная, наверно.
— Замолчи! — закричал Людвикас и зажал руками уши.
— Слушаюсь, капрал.
Ночную росу впитали раскаленные камни. Людвикас лизнул языком затвор винтовки. Он был прохладным,
но сухим. Ни одного лиственного дерева, даже сочной травинки. Отломил ветку можжевельника, содрал зубами кору, пожевал. Горечь разъедала рот, затошнило. Отшвырнул веточку, спрятал лицо в изгибе локтя, тяжело задышал. Этим утром, этим утром...
Утро было еще далеко, и они заснули кто в окопах, кто среди голых и теплых камней. Лишь часовые терли изъеденные пылью и слипающиеся от дремы глаза и глядели в серую тьму.
Людвикасу Йотауте снилось, что он идет вброд по Швянтупе. Швянтупе широкая, а он идет и ведет за руку Эгле. «Ты не бойся, это наша река, я ребенком здесь раков ловил»,— подбадривает он Эгле и ведет по бурлящей воде. На мостках стирает мать. «Кто она?»— не узнает ее Эгле. «Это моя мама. И твоя»,— отвечает Людвикас. Теплая вода уже выше колен, она пенится на камнях, бурлит. «Не выпускай моей руки, Людвикас»,— просит Эгле. «Дети! — кричит мать, она стоит на мостках с вальком в руке, высоко подоткнув юбку.— Дети, там глубоко. Куда вы идете, дети!» Вода уже по грудь, они идут, а Эгле прижимается к его плечу и просит: «Не выпускай моей руки».— «Сейчас перейдем,— подбадривает ее Людвикас.— Вот уже и берег недалеко».— «Не выпускай моей руки»... «Дети! Дети мои!»— голос матери уже далеко, далеко. Вода заливает грудь, доходит до рта, и Людвикас, ощутив страшную жажду, открывает губы...
Проснувшись, боится открыть глаза. Лежит, прижавшись к земле, и все еще чувствует прозрачную руку Эгле, все еще видит мать, слышит ее голос. Наконец продирает глаза, поднимает голову и устремляет взгляд на небо. Над хребтом горы мерцает большая белая звезда. Северная звезда. Где бы он ни был, всегда ее ищет, потому что это его звезда. Там, где мерцает эта звезда,— Литва, там Швянтупе и похлопыванье валька матери, когда она стирает белье. Там... Там память о папаше Габрелюсе. «Выше, моя звезда, выше. Только не погасни»,— повторял когда-то папаша слова языческой молитвы своих праотцев.
— «Выше, моя звезда»,— спекшимися губами повторяет Людвикас.
— Подъем!
Бросает в озноб от горной прохлады. Оцепеневшее
тело кажется чужим, непослушным, совершенно бессильным.
— Подъем, подъем!
Одни ковырялись в окопах, стараясь их углубить, другие занимали новые позиции, устраивались среди огромных валунов. Неизвестно в который раз обшаривали карманы в поисках крошки хлеба или сыра. Но больше всего притягивала взгляд блестевшая вдали вода Эбро. «Словно Швянтупе — во сне,— не мог опомниться Людвикас.— Отец наверняка сейчас отбивает косу и скоро уйдет на луг...»
— И сегодя не будет дождя,— вздохнул Марек; припорошенное пылью, замурзанное его лицо казалось глыбой земли; лица у всех походили на иссушенную солнцем землю, истосковавшуюся по капле дождя.
Огненный шар солнца застыл над головами, заполыхали утесы и кусты можжевельника; жгло спины, ослепляло залитые грязным потом глаза.
— Четвертый день,— кто-то опять не выдержал.
— Может, последний.
— Кое для кого вчера был последний.
— Замолчите!
— Лучше от пули умереть, чем от жажды.
— За такие разговоры...
— А мне...
— Самолеты! Ребята, самолеты!
Трехмоторные бомбардировщики вынырнули из-за гор внезапно, и их давящий вой содрогнул воздух. У Людвикаса выскользнул из пальцев карандаш, и он схватил его, сжал изо всех сил и вывел каракулями: «1938, 17 июня, 12 час. 35 мин. Если погибну... Нет, нет... Еще не все... еще...» Торопливо сунул книжку в карман, и в этот миг мощной воздушной волной его швырнуло на камень; он машинально прикрыл руками голову. От рева самолетов и взрыва бомб дрожали горы, раскалывались утесы, все кругом окутали облака дыма и пыли. Словно вдруг прорвало вулкан и горловина кратера стала выплевывать камни, изрыгать лаву. Со стороны Эбро застучали пушки, и взрывы бомб и снарядов слились в один кромешный грохот. Неожиданно рев бомбардировщиков заглушил сильный стальной грохот истребителей, высоко в небе застучали пулеметы.
— Наши самолеты! Наши! — раздался звонкий голос командира взвода.
Людвикас поднял голову к небу. Он почувствовал в себе неукротимую силу, легко вскочил на утес, встал во весь рост, поднял над головой винтовку, словно знамя победы, и тут же вздрогнул, привстал на цыпочки, словно силясь оторваться от земли и взлететь... Винтовка лязгнула о камни, и за взрывом снаряда никто не расслышал этого звука.
«1938, август.
Третий месяц в госпитале в Барселоне.
Бомбы все разрушают город Колумба.
Врачи говорят, что буду видеть и левым глазом. Выше, моя звезда».
«1941, май.
Получил письмо. Пишет Эгле! Сколько лет не было ни весточки. Откликнулась. Она меня ищет. На всевозможные адреса посылала мне письма, но они до меня не доходили. Эгле... Моя Эглуже...
Тут же написал ей письмо. В Париж. Как она там оказалась?
Эгле, Эгле,— повторяю это слово целый день.
...Под охраной французских солдат мы возводим военные укрепления...
...На улицах Гааги гремят гитлеровские марши.
...Ты откликнулась, Эгле, и в лицо дохнул ветер родных полей».
Рука Саулюса Йотауты не может угнаться за скачками мысли, едва успевает набрасывать на бумаге живые, словно на киноленте проносящиеся образы. Вот на этом лице — кричащая боль, а вот — тоска по счастью, а на этом — решимость и сила. Целая кипа листов. Страдания и счастье людей, их будни и борьба. Руки, обнимающие женщину, сжимающие винтовку, швыряющие гранату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123