Прислонясь к стене, стоял часовой.
Часовой долго смотрит на серый листок, его пухлые потрескавшиеся губы шевелятся; наконец он решается произнести фамилию:
— Йо-тау-та... Людвикас.
— Ез зизто, сатагайа.
Часовой улыбается, отходит в сторону, и Людвикас Йотаута грузным шагом поднимается по каменной лестнице. В маленькой передней высокий мужчина с пистолетом на поясе снова требует документы, потом держа их в руке, отводит к комиссару.
— С фронта?— спрашивает комиссар.
Спустя два дня — занятия. Людвикасу, не владевшему испанским, они почти непонятны; другое дело полевые учения. То занятия, то учения — и так целый день.
Вечером деревня оживает. По улице катит высокая двухколесная повозка, старик ведет ослика, груженного связками хвороста, из двора во двор бродят женщины в черном. Шумно и в единственной таверне деревни: за столиками сидят крестьяне, но больше всего здесь товарищей Людвикаса, курсантов.
Однажды Людвикас заглянул в крохотную лавчонку, потом привык наведываться в нее каждый вечер. Что влекло его? Наверное, сам хозяин лавчонки — человек на шестом десятке, в черном берете, с красным платочком, торчащим из кармашка рубашки. Усталое, морщинистое лицо, спокойные, чуть печальные глаза говорили о том, что жизнь не баловала его.
— Интернационалист? — спросил он Людвикаса, положив газету на прилавок.
— Из Литвы.
О Литве он не слышал, но когда Людвикас, попытавшись и так и сяк объяснить, где находится его родной край, наконец сказал, что он на севере, между Балтийским морем и Россией, хозяин оживился и весело поднял руки: хо, его брат, моряк, был в России, когда вспыхнула революция, в семнадцатом...
Хозяин прищелкнул пальцами обеих рук, подмигнул Людвикасу и спустился в погреб. Вернулся с бутылкой красного вина.
— Ты мой гость,— сказал. Усадил Людвикаса за единственный столик в углу лавки, сам уселся напротив.
Висящее над горами белое солнце припекало спину Людвикаса, солнечный зайчик от бокала вина заплясал на полке. Это была убогая лавчонка, но в ней, без сомнения, раньше можно было получить все, что требовалось, а сейчас тоскливо чернели пустые полки. Казалось, никто сюда не заглядывает, никому не нужны припорошенные пылью товары. Да и сам хозяин был всеми забыт.
Холодное выдержанное вино развязало языки. Людвикас рассказывал о Литве, потому что хозяину все было интересно, он всему простодушно удивлялся.
За прилавком открылась низенькая дверца, бесшумно вошла девушка. Увидев Людвикаса, попятилась, но хозяин позвал ее:
— Лаура! Иди к нам.
Лаура кивнула, здороваясь с незнакомым мужчиной, с опаской посмотрела на отца.
— Этот человек из Литвы,— сказал хозяин, но на его дочь эти слова не произвели никакого впечатления; она стояла опустив руки, словно все еще сомневаясь, не следует ли ей уйти.— Ты что-то хотела сказать?
Лаура покосилась черными глазами на отца.
— Это хороший человек, говори,— подбодрил отец.
— Маме плохо.
Людвикас торопливо встал, хотел заплатить за вино, но хозяин денег не взял, сказал, что это сопуМасЗа1, и пригласил заходить еще. Он зашел и на следующий вечер, приятно было потолковать с этим крестьянином- лавочником.
— Революция победит, и вам больше не придется нуждаться,— сказал Людвикас.
Педро (так звали хозяина) помолчал, потер ладонями пузырящиеся колени вельветовых штанов, кивнул:
— Слышали.
В его голосе прозвучало сомнение; Людвикас вспыхнул:
— Вы не верите, сеньор Педро?! Не верите?!
1 Угощение (исп.)
Лауру испугали эти слова; она подскочила к отцу, встала за его спиной, положила руки на плечи.
— Он верит... Он верит в победу!
Ладонь хозяина ласково коснулась руки дочери,
— Успокойся, доченька. Это хороший человек, я же тебе говорил, с ним можно говорить откровенно. Я верю в революцию, Людвикас. Верю в идею. Но я боюсь, что берега Эбро слишком низкие, чтобы уместить всю кровь.
«В субботу вечером на площади Санта-Марии играла музыка, кружилось несколько пар. Поодаль, притащив из дома стулья, сидели старики, подростки подпирали каменные ограды, фыркали стоящие стайкой девушки. С двумя подругами стояла и Лаура — прямая, тонкая, в юбке с оборками и соломенной шляпе. Я подошел, пригласил ее танцевать. Лаура покраснела, покачала головой, извинилась. Я справился о здоровье матери. Лучше, гораздо лучше, ответила Лаура, обрадовавшись, что я вспомнил о матери. Подруги отошли в сторонку.
— Чем больна мама?
— Вот видите эту высокую серую каменную стену? — спросила Лаура и рассказала, как в день девы Марии, когда большинство людей было в церкви, со всех сторон началась стрельба. С карабинами в руках по улице и по дворам бегали мужчины с черными повязками на рукавах. Хотя месса еще не кончилась, люди высыпали из церкви. Примерно через полчаса карабинеры пригнали пятерых избитых бедняков и поставили к каменной стене. «Они хотели земли. Получат, сколько им причитается!»— кричал человек с черной повязкой. Пятеро упали после выстрелов. К погибшим с криками бросились их жены. Но не успели высохнуть слезы на их лицах, как ранним утром деревню снова разбудили выстрелы. Люди увидели вооруженных мужчин в нашейных черных с красным платках. «Да здравствует революция! —кричали они.— Угуа 1а геуо1ис1оп!» Они поднимали кулаки и ходили по домам, искали спрятавшихся фашистов. Вечером следующего дня людей нашей деревни снова согнали на площадь. Вскоре привели трех стариков и парня со связанными руками и поставили к той же самой стене. Высокий мужчина с пятиугольной звездой на фуражке огласил: «Фашистам и всем их прихвостням — конец! Да здравствует революция!» На приговоренных направили дула винтовок. Толпа ахнула и застыла: привели ксендза...
Лаура помолчала и снова спросила:
— Вы видите эту серую стену?
Я посмотрел на стену.
— Церковь осквернили, разорили алтарь. Мама этого не выдержала. Она верующая.
Звенела веселая андалузская мелодия, потрескивали кастаньеты, молодежь пела, хохотала, перекликалась. Мимо брела старуха в черной мантилье. Она не остановилась и не посмотрела, только, ускорила шаг и исчезла в подворотне».
Снова занятия, снова ученья у подножия гор. Налетели самолеты, сбросили несколько бомб, но они упали за деревней, на виноградниках, террасами поднимающихся в гору. Долго ревел раненный осколком ослик.
Однажды вечером Людвикас зашел в лавчонку.
— Я уезжаю на фронт, сеньор. Пришел попрощаться.
Педро поднял широкие ладони.
— О нет, нет.— Подскочив, открыл низенькую дверцу и пригласил: — Прошу вас, камарада.
В комнате, обставленной старой мебелью, царили полумрак и покой. Седая женщина сидела на маленьком стульчике у кровати, набросив на плечи черную вязаную шаль, а Лаура шила у окна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
Часовой долго смотрит на серый листок, его пухлые потрескавшиеся губы шевелятся; наконец он решается произнести фамилию:
— Йо-тау-та... Людвикас.
— Ез зизто, сатагайа.
Часовой улыбается, отходит в сторону, и Людвикас Йотаута грузным шагом поднимается по каменной лестнице. В маленькой передней высокий мужчина с пистолетом на поясе снова требует документы, потом держа их в руке, отводит к комиссару.
— С фронта?— спрашивает комиссар.
Спустя два дня — занятия. Людвикасу, не владевшему испанским, они почти непонятны; другое дело полевые учения. То занятия, то учения — и так целый день.
Вечером деревня оживает. По улице катит высокая двухколесная повозка, старик ведет ослика, груженного связками хвороста, из двора во двор бродят женщины в черном. Шумно и в единственной таверне деревни: за столиками сидят крестьяне, но больше всего здесь товарищей Людвикаса, курсантов.
Однажды Людвикас заглянул в крохотную лавчонку, потом привык наведываться в нее каждый вечер. Что влекло его? Наверное, сам хозяин лавчонки — человек на шестом десятке, в черном берете, с красным платочком, торчащим из кармашка рубашки. Усталое, морщинистое лицо, спокойные, чуть печальные глаза говорили о том, что жизнь не баловала его.
— Интернационалист? — спросил он Людвикаса, положив газету на прилавок.
— Из Литвы.
О Литве он не слышал, но когда Людвикас, попытавшись и так и сяк объяснить, где находится его родной край, наконец сказал, что он на севере, между Балтийским морем и Россией, хозяин оживился и весело поднял руки: хо, его брат, моряк, был в России, когда вспыхнула революция, в семнадцатом...
Хозяин прищелкнул пальцами обеих рук, подмигнул Людвикасу и спустился в погреб. Вернулся с бутылкой красного вина.
— Ты мой гость,— сказал. Усадил Людвикаса за единственный столик в углу лавки, сам уселся напротив.
Висящее над горами белое солнце припекало спину Людвикаса, солнечный зайчик от бокала вина заплясал на полке. Это была убогая лавчонка, но в ней, без сомнения, раньше можно было получить все, что требовалось, а сейчас тоскливо чернели пустые полки. Казалось, никто сюда не заглядывает, никому не нужны припорошенные пылью товары. Да и сам хозяин был всеми забыт.
Холодное выдержанное вино развязало языки. Людвикас рассказывал о Литве, потому что хозяину все было интересно, он всему простодушно удивлялся.
За прилавком открылась низенькая дверца, бесшумно вошла девушка. Увидев Людвикаса, попятилась, но хозяин позвал ее:
— Лаура! Иди к нам.
Лаура кивнула, здороваясь с незнакомым мужчиной, с опаской посмотрела на отца.
— Этот человек из Литвы,— сказал хозяин, но на его дочь эти слова не произвели никакого впечатления; она стояла опустив руки, словно все еще сомневаясь, не следует ли ей уйти.— Ты что-то хотела сказать?
Лаура покосилась черными глазами на отца.
— Это хороший человек, говори,— подбодрил отец.
— Маме плохо.
Людвикас торопливо встал, хотел заплатить за вино, но хозяин денег не взял, сказал, что это сопуМасЗа1, и пригласил заходить еще. Он зашел и на следующий вечер, приятно было потолковать с этим крестьянином- лавочником.
— Революция победит, и вам больше не придется нуждаться,— сказал Людвикас.
Педро (так звали хозяина) помолчал, потер ладонями пузырящиеся колени вельветовых штанов, кивнул:
— Слышали.
В его голосе прозвучало сомнение; Людвикас вспыхнул:
— Вы не верите, сеньор Педро?! Не верите?!
1 Угощение (исп.)
Лауру испугали эти слова; она подскочила к отцу, встала за его спиной, положила руки на плечи.
— Он верит... Он верит в победу!
Ладонь хозяина ласково коснулась руки дочери,
— Успокойся, доченька. Это хороший человек, я же тебе говорил, с ним можно говорить откровенно. Я верю в революцию, Людвикас. Верю в идею. Но я боюсь, что берега Эбро слишком низкие, чтобы уместить всю кровь.
«В субботу вечером на площади Санта-Марии играла музыка, кружилось несколько пар. Поодаль, притащив из дома стулья, сидели старики, подростки подпирали каменные ограды, фыркали стоящие стайкой девушки. С двумя подругами стояла и Лаура — прямая, тонкая, в юбке с оборками и соломенной шляпе. Я подошел, пригласил ее танцевать. Лаура покраснела, покачала головой, извинилась. Я справился о здоровье матери. Лучше, гораздо лучше, ответила Лаура, обрадовавшись, что я вспомнил о матери. Подруги отошли в сторонку.
— Чем больна мама?
— Вот видите эту высокую серую каменную стену? — спросила Лаура и рассказала, как в день девы Марии, когда большинство людей было в церкви, со всех сторон началась стрельба. С карабинами в руках по улице и по дворам бегали мужчины с черными повязками на рукавах. Хотя месса еще не кончилась, люди высыпали из церкви. Примерно через полчаса карабинеры пригнали пятерых избитых бедняков и поставили к каменной стене. «Они хотели земли. Получат, сколько им причитается!»— кричал человек с черной повязкой. Пятеро упали после выстрелов. К погибшим с криками бросились их жены. Но не успели высохнуть слезы на их лицах, как ранним утром деревню снова разбудили выстрелы. Люди увидели вооруженных мужчин в нашейных черных с красным платках. «Да здравствует революция! —кричали они.— Угуа 1а геуо1ис1оп!» Они поднимали кулаки и ходили по домам, искали спрятавшихся фашистов. Вечером следующего дня людей нашей деревни снова согнали на площадь. Вскоре привели трех стариков и парня со связанными руками и поставили к той же самой стене. Высокий мужчина с пятиугольной звездой на фуражке огласил: «Фашистам и всем их прихвостням — конец! Да здравствует революция!» На приговоренных направили дула винтовок. Толпа ахнула и застыла: привели ксендза...
Лаура помолчала и снова спросила:
— Вы видите эту серую стену?
Я посмотрел на стену.
— Церковь осквернили, разорили алтарь. Мама этого не выдержала. Она верующая.
Звенела веселая андалузская мелодия, потрескивали кастаньеты, молодежь пела, хохотала, перекликалась. Мимо брела старуха в черной мантилье. Она не остановилась и не посмотрела, только, ускорила шаг и исчезла в подворотне».
Снова занятия, снова ученья у подножия гор. Налетели самолеты, сбросили несколько бомб, но они упали за деревней, на виноградниках, террасами поднимающихся в гору. Долго ревел раненный осколком ослик.
Однажды вечером Людвикас зашел в лавчонку.
— Я уезжаю на фронт, сеньор. Пришел попрощаться.
Педро поднял широкие ладони.
— О нет, нет.— Подскочив, открыл низенькую дверцу и пригласил: — Прошу вас, камарада.
В комнате, обставленной старой мебелью, царили полумрак и покой. Седая женщина сидела на маленьком стульчике у кровати, набросив на плечи черную вязаную шаль, а Лаура шила у окна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123