«Нет, нет...» — слова ее молитвы были так коротки, она не знала, что еще сказать, и так, на коленях, пошатнулась, ухватилась за край кровати. Казимерас поднял ее на постель в подвенечном платье, а сам уселся рядом. Когда Матильда проснулась, он все еще сидел. Ей было жалко Казимераса, она хотела коснуться рукой его плеча, но боялась шелохнуться. Она все еще боялась. И следующей ночью то же. Надела длинную рубашку, скорчилась, подбила под себя подол и дрожала, отбивая дробь зубами, отталкивала руки Казимераса, неизменно повторяя: «Нет, нет...»
Бесстыдный деревенский обычай: утром свекровь проверяет постель новобрачных. Ничего. И через неделю ничего. Она не могла вытерпеть долго и поделилась с сыном тревогой: «Какую сноху ты мне привел? Уже подержанную...» Казимерас только стиснул зубы и, когда родители после обеда занялись своими работами, схватил Матильду за руку, оттащил в чулан и сурово сказал: « Раздевайся».
Старая Йотаутене на другое утро за завтраком отрезала для Казимераса кусок сала побольше.
Семнадцати с половиной лет Матильда родила ребенка. «Сын!» — обрадовался отец. «Внучок!» — ликовала старуха.
И только теперь, когда появился маленький Каролис, Матильда поняла, как бы всем телом почувствовала, что она уже другая, не та, что пришла в Лепалотас. Что-то переменилось в ней, ей самой трудно себя узнать, и она глядела на эту другую женщину со стороны, с любопытством, и спрашивала ее: откуда это пламя, что обжигает тебя, откуда эта неутолимая, ненасытная жажда — слышать плач и смех ребенка, видеть поля и
парящую в небе птицу, слушать журчание Швянтупе и насвистывание скворцов, сидеть за столом рядом с Казимерасом, папашей Габрелюсом и маменькой... Боже, ведь это и есть жизнь, которую ты дал мне в руки. Мне дал, нам всем дал. Я живу, и я счастлива. Она действительно так подумала: «Я счастлива». Она еще не ведала, что однажды в небе загорятся огненные столбы.
Эти два огненных столба загорелись, когда уже родился второй, Зигмантас, ранним утром двадцать третьего января, посреди зимы, когда все небо было тяжелым и черным, а стужа просто обжигала. Вышел Габрелюс к забору и забыл, зачем вышел,— над заиндевевшими ольшаниками Лепалотаса, далеко-далеко, где поднимается солнце, пылали два ужасающих столба, обрамленных холодным пламенем. Но это не солнце всходило. Было еще рано, и совсем не так занимается заря. Габрелюс навидался этого на своем веку. Но чтобы так кроваво полыхали «небесные столбы» (позднее он так и говорил, смеясь над собой, что невольно поверил, будто небо подперто столбами наподобие сарая), вряд ли видел кто-нибудь в деревне. Замычали коровы в хлеву, завыли все деревенские собаки. Габрелюс опустился на колени прямо в сугроб, поднял руку для крестного знамения, но тут же вскочил, вбежал в избу и крикнул: «Конец света!» Выбежали полураздетые Казимерас и Матильда, за ними, накинув на себя тулуп, вылетела Аделе, приказывая детям оставаться в избе. Стояли, трясясь от страха, глядя на кровавое небо, пока эти два столба медленно потускнели и съежились, уступая место белому краешку солнца. Конечно, эти огненные столбы видела вся деревня и гадала, что бы это могло значить. Одни говорили — грозный перст божий, другие — пасть антихриста печки, третьи — огненная грива небесных коней. Одни уверяли — будет голод и мор, другие — судный день настанет, третьи — земля кровью обагрится. Поговорили, погадали и забыли. Ведь забываются все пророчества, когда день-деньской пашешь поле, сеешь яровые, а вечером после работ обнимаешь в кровати свою жену.
— Я опять, Казимерас...— жарко прошептала Матильда.
— Уже? — Казимерас поднял голову, облокотился.— Вот хорошо, у нас будет много детей.
— Хорошо бы девчонка.
— Нет, все будут мужики. Я знаю, что делаю.
Только на уборке ржи деревня вспомнила кровавое
знамение двадцать третьего января, и каждый кричал: «Разве я не говорил!» Забрали двоих призывников. Люди решили, что этим заткнули глотку богу войны. Но не тут-то было...
Уже был слышен грохот орудий, когда староста вручил Казимерасу повестку.
— Не может быть,— покачнулся он; заколыхались в поле осенние борозды, протянулись до самого небосвода, где когда-то полыхали эти огненные столбы; пашня вдалеке стала красной, обагрилась кровавой пеной.
— Так написано,— сказал староста, не слезая с возка.— И я тебе говорю.
— Ведь годы не те. Да и дети под стол пешком ходят, жена на сносях. Не может быть.
— Когда война — всякое бывает.
Казимерас Йотаута вернулся к вонзенному в борозду плугу, отцепил вальки и пригнал лошадей домой. Уселся возле колодца, на конце водопойного корыта, ухватился руками за голову и стал раскачиваться.
— Случилось что, Казимерас? — окликнула Матильда издалека, но слова ее — как горох об стенку.— Казимерелис?.. *
Он блеснул белками глаз и не как на жену, а как на чужую поглядел на нее. У Матильды подкосились ноги.
— Случилось что, спрашиваю?
— Случилось,— все еще не видя жены, ответил он.— Папаша где?
Надо было ехать в тот же день, так стояло в повестке. Папаша Габрелюс бухнул кулаком по столу:
— Иуды! Почему моего сына?
Матильда, молодая и глупая, горя не хлебавшая, прильнула к плечу Казимераса, коснулась кончиками пальцев его прохладной руки.
— Может, ненадолго. На рождество и вернешься.
Габрелюс бухнул по столу второй раз:
— Стало быть, сдержал слово вахмистр. Не забуду про вас, целителей, пригрозил, когда отпускал из тюрьмы. И вспомнил-таки, хотя столько лет прошло.— Он огляделся, встал, опершись о край стола.— Что ж, сын, одевайся, пойдешь царя защищать.
— Мне воевать не за что, сам знаешь,— обиделся
Казимерас и сжал кулаки, словно собираясь кинуться в драку.
— Только праотцы наши, когда с крестоносцами бились, знали, за что идут,— Габрелюс положил руки сыну на плечи, посмотрел прямо в глаза.— А теперь — ни одна, ни другая сторона не наша. Наша только кровь. Да хранит тебя господь.
Мать благословляла, осеняла крестным знамением, смахивала слезы и все повторяла: не найдешь меня в живых, вернувшись, чует мое сердце, Казимерас не знал ни что делать, ни что говорить. Усадил на колени сына Каролиса, подбородок касался головки ребенка, и молчал, только губы у него тряслись, а остекленевшие глаза смотрели вдаль. Он вскочил, оттолкнул сына, обвел всех обезумевшим взглядом и крикнул:
— Не пойду! Никуда я отсюда не пойду! Пускай берут в кандалах, раз так надо. Пускай сами... а я — нет... Нет!
И снова шмякнулся на лавку, обхватил руками столешницу, прижался лицом к пахнущей хлебом доске. Плечи его дрожали.
Габрелюс запряг лошадей в телегу, подогнал ее к воротам. Мать уложила в мешочек пару исподнего белья, теплые носки, отец отрезал полкаравая хлеба.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
Бесстыдный деревенский обычай: утром свекровь проверяет постель новобрачных. Ничего. И через неделю ничего. Она не могла вытерпеть долго и поделилась с сыном тревогой: «Какую сноху ты мне привел? Уже подержанную...» Казимерас только стиснул зубы и, когда родители после обеда занялись своими работами, схватил Матильду за руку, оттащил в чулан и сурово сказал: « Раздевайся».
Старая Йотаутене на другое утро за завтраком отрезала для Казимераса кусок сала побольше.
Семнадцати с половиной лет Матильда родила ребенка. «Сын!» — обрадовался отец. «Внучок!» — ликовала старуха.
И только теперь, когда появился маленький Каролис, Матильда поняла, как бы всем телом почувствовала, что она уже другая, не та, что пришла в Лепалотас. Что-то переменилось в ней, ей самой трудно себя узнать, и она глядела на эту другую женщину со стороны, с любопытством, и спрашивала ее: откуда это пламя, что обжигает тебя, откуда эта неутолимая, ненасытная жажда — слышать плач и смех ребенка, видеть поля и
парящую в небе птицу, слушать журчание Швянтупе и насвистывание скворцов, сидеть за столом рядом с Казимерасом, папашей Габрелюсом и маменькой... Боже, ведь это и есть жизнь, которую ты дал мне в руки. Мне дал, нам всем дал. Я живу, и я счастлива. Она действительно так подумала: «Я счастлива». Она еще не ведала, что однажды в небе загорятся огненные столбы.
Эти два огненных столба загорелись, когда уже родился второй, Зигмантас, ранним утром двадцать третьего января, посреди зимы, когда все небо было тяжелым и черным, а стужа просто обжигала. Вышел Габрелюс к забору и забыл, зачем вышел,— над заиндевевшими ольшаниками Лепалотаса, далеко-далеко, где поднимается солнце, пылали два ужасающих столба, обрамленных холодным пламенем. Но это не солнце всходило. Было еще рано, и совсем не так занимается заря. Габрелюс навидался этого на своем веку. Но чтобы так кроваво полыхали «небесные столбы» (позднее он так и говорил, смеясь над собой, что невольно поверил, будто небо подперто столбами наподобие сарая), вряд ли видел кто-нибудь в деревне. Замычали коровы в хлеву, завыли все деревенские собаки. Габрелюс опустился на колени прямо в сугроб, поднял руку для крестного знамения, но тут же вскочил, вбежал в избу и крикнул: «Конец света!» Выбежали полураздетые Казимерас и Матильда, за ними, накинув на себя тулуп, вылетела Аделе, приказывая детям оставаться в избе. Стояли, трясясь от страха, глядя на кровавое небо, пока эти два столба медленно потускнели и съежились, уступая место белому краешку солнца. Конечно, эти огненные столбы видела вся деревня и гадала, что бы это могло значить. Одни говорили — грозный перст божий, другие — пасть антихриста печки, третьи — огненная грива небесных коней. Одни уверяли — будет голод и мор, другие — судный день настанет, третьи — земля кровью обагрится. Поговорили, погадали и забыли. Ведь забываются все пророчества, когда день-деньской пашешь поле, сеешь яровые, а вечером после работ обнимаешь в кровати свою жену.
— Я опять, Казимерас...— жарко прошептала Матильда.
— Уже? — Казимерас поднял голову, облокотился.— Вот хорошо, у нас будет много детей.
— Хорошо бы девчонка.
— Нет, все будут мужики. Я знаю, что делаю.
Только на уборке ржи деревня вспомнила кровавое
знамение двадцать третьего января, и каждый кричал: «Разве я не говорил!» Забрали двоих призывников. Люди решили, что этим заткнули глотку богу войны. Но не тут-то было...
Уже был слышен грохот орудий, когда староста вручил Казимерасу повестку.
— Не может быть,— покачнулся он; заколыхались в поле осенние борозды, протянулись до самого небосвода, где когда-то полыхали эти огненные столбы; пашня вдалеке стала красной, обагрилась кровавой пеной.
— Так написано,— сказал староста, не слезая с возка.— И я тебе говорю.
— Ведь годы не те. Да и дети под стол пешком ходят, жена на сносях. Не может быть.
— Когда война — всякое бывает.
Казимерас Йотаута вернулся к вонзенному в борозду плугу, отцепил вальки и пригнал лошадей домой. Уселся возле колодца, на конце водопойного корыта, ухватился руками за голову и стал раскачиваться.
— Случилось что, Казимерас? — окликнула Матильда издалека, но слова ее — как горох об стенку.— Казимерелис?.. *
Он блеснул белками глаз и не как на жену, а как на чужую поглядел на нее. У Матильды подкосились ноги.
— Случилось что, спрашиваю?
— Случилось,— все еще не видя жены, ответил он.— Папаша где?
Надо было ехать в тот же день, так стояло в повестке. Папаша Габрелюс бухнул кулаком по столу:
— Иуды! Почему моего сына?
Матильда, молодая и глупая, горя не хлебавшая, прильнула к плечу Казимераса, коснулась кончиками пальцев его прохладной руки.
— Может, ненадолго. На рождество и вернешься.
Габрелюс бухнул по столу второй раз:
— Стало быть, сдержал слово вахмистр. Не забуду про вас, целителей, пригрозил, когда отпускал из тюрьмы. И вспомнил-таки, хотя столько лет прошло.— Он огляделся, встал, опершись о край стола.— Что ж, сын, одевайся, пойдешь царя защищать.
— Мне воевать не за что, сам знаешь,— обиделся
Казимерас и сжал кулаки, словно собираясь кинуться в драку.
— Только праотцы наши, когда с крестоносцами бились, знали, за что идут,— Габрелюс положил руки сыну на плечи, посмотрел прямо в глаза.— А теперь — ни одна, ни другая сторона не наша. Наша только кровь. Да хранит тебя господь.
Мать благословляла, осеняла крестным знамением, смахивала слезы и все повторяла: не найдешь меня в живых, вернувшись, чует мое сердце, Казимерас не знал ни что делать, ни что говорить. Усадил на колени сына Каролиса, подбородок касался головки ребенка, и молчал, только губы у него тряслись, а остекленевшие глаза смотрели вдаль. Он вскочил, оттолкнул сына, обвел всех обезумевшим взглядом и крикнул:
— Не пойду! Никуда я отсюда не пойду! Пускай берут в кандалах, раз так надо. Пускай сами... а я — нет... Нет!
И снова шмякнулся на лавку, обхватил руками столешницу, прижался лицом к пахнущей хлебом доске. Плечи его дрожали.
Габрелюс запряг лошадей в телегу, подогнал ее к воротам. Мать уложила в мешочек пару исподнего белья, теплые носки, отец отрезал полкаравая хлеба.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123