Дагна медленно бредет в ту же самую сторону. Словно босиком по раскаленному и вязкому песку.
...на фоне черной тучи белая птица, падающая наземь с надломленными крыльями. Белое, ждущее лицо Матери. Ее протянутая рука... Слева...
...пляшущая цыганка, ее тело — мечущееся пламя страсти. Белые языки пламени, обжигающие одноногого мужчину. И лицо Матери. Слева...
...застывший в горе старик у свежей могилы. Руки лежат на заступе, он смотрит перед собой. Спрашивающее лицо Матери. Слева...
...младенец на руках юной женщины. От радости дрожит воздух. Весь мир счастлив, звучат гимны. Лицо Матери, полное мудрости и покоя. Слева...
Все медленнее шаг. Изредка Саулюс перестает замечать все вокруг, идет как слепец, которого кто-то ведет за руку и оберегает, чтоб он не столкнулся со спешащими навстречу людьми. Застывает у перекрестка — тоже кто-то удержал. У меня нет с собой ни блокнота, ни карандаша, ни записной книжки. Так нужно, а под рукой ничего... От раздражения Саулюс приходит в себя, он понимает, что нельзя ждать, пока вернется домой. Сейчас, сию минуту, это ведь не повторишь... Другой раз, может, и не увидишь того, что предстало перед тобой в этот миг. Повернувшись, подбегает к газетному киоску, просит тетрадь для рисования. Нет. Нелинованный блокнот? Нет. Карандаш, только очинённый? Не бывает. Простонав сквозь зубы, Саулюс отходит в сторону, в отчаянии озирается, не может сообразить, где же достать бумагу и карандаш. Снова идет бездумно, музыка линий звенит в ушах, она настолько явна, он ее видит и слышит... Надо остановиться, найти уголок, где можно присесть...
Невидимая рука толкает его по широкой лестнице вверх, открывает стеклянную дверь, вводит в просторный зал почтамта, заполненный людьми. Справа у окошка очередь — за конвертами, открытками, бумагой
для писем. За перегородкой две женщины-служащие шушукаются, хихикают. Им спешить некуда, работа не убежит. Саулюс барабанит костяшками пальцев по стеклянной перегородке, женщина бросает на него свирепый взгляд и отворачивается.
— Безнадежно,— говорит мужчина, стоящий в очереди перед С аул юсом, и, махнув рукой, уходит.
Саулюс снова стучит, уже погромче, и тут же вспоминает, что бумага для писем линованная, а его тошнит от испоганенной линиями или клетками бумаги. Рядом за перегородкой он замечает кипу телеграфных бланков, бросается к столику, садится. Хватает привязанную к столу шариковую ручку и на оборотной стороне бланка уже выводит первую линию. Ручка высохла, Саулюс яростно черкает вдоль и поперек по бланку. Как славно, что она черная! Скомкав листок, швыряет в мусорный ящик. На бумаге появляются линия, профиль лица, контуры изогнутого тела. Рука спешит, но листок мал, пространство ограничено, тесно на этом листке вспышке мысли. Он берет третий бланк, четвертый, пятый, десятый... Догнать мысль, не отставать от мелькающих образов, перенести их на бумагу линией, придать жизнь штрихом, заставить жить, двигаться, кричать, смеяться... Сделать это посаженной на цепь ручкой на оборотной стороне телеграфных бланков. Если на лицевой стороне бланка пишут: «умер, приезжай»... «состоится свадьба»... «погиб в аварии»... «поздравляю с днем рождения»... «пришли денег»... «жди меня»... то почему на оборотной нельзя изобразить смерть, аварию, радость, ожидание?..
— Гражданин...
Саулюс спешит, спешит. Он должен догнать, должен успеть... Слева — Мать. Перед глазами Матери пробегает вся жизнь. Она — свидетель, она — участник, она — судья... Она — Мать...
— Гражданин!
Рука грубо берет его за плечо. Саулюс вбирает голову в плечи и оглядывается на стоящего рядом мужчину в невероятно широкой кепке.
— Перестань чепухой заниматься. Мне письмо надо написать, а присесть негде.
Саулюс не понимает, чего хочет человек в кепке.
— Или тотчас вставай, гражданин, или я сообщу... Так переводить казенное имущество! Телеграфные бланки, ручка... Нет уж, где тут начальник?..
Кепка уплывает через зал.
Саулюс берет новый бланк, сжимает ручку и удивляется — в голове пустота, только тоненько звенит какая-то музыка... Тихая, далекая музыка линий.
Облокотившись на стол, он сидит, прикрыв глаза, потом собирает телеграфные бланки и тяжело встает.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
— У нас есть ржаная мука?
Каролис лет двадцать не слышал такого вопроса.
— Ты же знаешь, мама, что мы ржи не сеем.
Глаза матери устремлены на залитое солнцем летнее поле. Как и это поле, она какая-то спокойная, отяжелевшая.
— Очень немного надо, ведерка хватит.
— Мама...
— Принеси и поставь в избе. Квашня на чердаке. Сама когда-то поставила ее туда...
Каролис разводит руками и, в бессилии опуская их, хлопает ладонями по бедрам.
— Да где я достану муку-то...
— Из ржи нашей деревни, Каролис,— напоминает мать.— В Лепалотасе всегда росла добрая рожь. Сколько я ее собрала вот этими руками.
Каролис думал, что поваляется в тенечке, а потом возьмет грабли и пойдет на пойму поглядеть на сено, авось уже высохло. Саулюс помог косить, спасибо ему, но сметать копны придется одному. А может, Саулюс вернется? С чего это он так вдруг умчался? Спрашивал у матери, но та толком ничего не объяснила, хотя Каролис видел: знает. Раз мать знает, это уже хорошо. Пройдет какое-то время, не вытерпит, проговорится. Хотя в последние дни оца чаще молчит. Сидит на веранде и молчит. Каролиса не видит, ничего не видит. Старость, конечно. И для него уже наступила старость, давным- давно на пенсию проводили, а что говорить о матери. Ни докторов, ни лекарств на своем веку не знавала, с ясной головой по сей день живет.
Отыскав полотняный мешочек, он сгибает его вдоль, скатывает рулончиком и засовывает в карман пиджака. Направляется по полям да лугам, а не по дороге,— то ли чтоб кто-нибудь не спросил — куда да зачем, то ли чтоб
пораскинуть мозгами и вспомнить, на чьих сотках прошлым летом цвела рожь. Но ни колосящиеся яровые, ни пестреющий цветами луг, ни ясное небо над головой не говорят ему об этом. Давно ясно: поубавилось ржи, вытеснили люди ее из своей жизни. Не нужна даже солома, чтоб крыши крыть да в кровать постелить. Заколотую свинью опалить или саженцы на зиму обвязать. Покупной хлеб целыми корзинами из города тащат, да и в деревню раз в неделю автолавка его привозит. Зачем убирать, молотить, молоть, печь, если караваи хлеба чуть ли не под ногами валяются, точно камни. Да и колхоз старается поменьше ржи сеять — наука доказала, что урожаи ячменя выше, а все ведь борются за высокий урожай. «Ох ты рожь, зачем качалась зимой да летом?»— звенели когда-то поля от песни. Где сейчас ее услышишь, хоть вдоль да поперек деревню исходи? Пьяный парень уронил в грязь буханку хлеба да еще ногой поддал. «Что, жалко мне восемнадцати копеек!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123