Двадцатилетней давности воспоминанье изобиловало колючими подробностями – от затхлого запаха никогда не проветриваемых помещений и косого, на бархатной скатерти, сентябрьского солнца, подползающего к серебряной плетенке с пирожными, где в зияющем провале сбоку явно недоставало одного, – до еще сохранившейся липкости в пальцах и трагического неудобства где-то за пазухой, на животе... Так он и шагал до машины, мысленно таща на руках непригодившееся приношенье да еще с ощущеньем физической тяжести в лопатках, так как из окон Юлии видимость вдоль переулка была отличная, а осенним холодком напоенная ночь к тому же – и лунная.
– Вы мне с процентами заплатите за все по совокупности, мадам Bambalsky, – сквозь зубы посулил он, садясь за руль, что также не облегчило ему душу.
Вчерашняя в обычной служебной беготне подзатихшая было обида к сумеркам разыгралась с новой силой. Некоторые саднящие обстоятельства дополнительно разбередили давнюю, пустячную в сущности, однако хуже зубной боли ноющую душевную травму, а состояла она в гадком сознании своего плебейского ничтожества. И так как истоки ее крылись в истории с неудачно украденным пирожным, то именно случай тот и стал наиболее уязвимым местом сорокинской биографии. Совпало, кстати, что перед выходом из квартиры на условленную с Юлией встречу, уже в пальто, режиссер взглянул в послезакатное небо в зеркальном проеме лоджии своей московской квартиры, и, значит, так болело, что раскиданные по горизонту, ничуть не похожие, словно малиновым сиропом политые облака напомнили ему одну незабвенную витрину на дореволюционном Крещатике, мимо которой любил прогуливаться один худенький и нервный мальчик с Подола. Всякие там пралине, petits fours и медовые завитушки, утыканные самоцветами цукатов, доныне по памяти вызывали у заслуженного деятеля искусств неприличное слюнотечение. И тогда по сближению сходства Сорокину вспомнилось, как в прошлую поездку туда же, перед спуском в подземную часть, хозяйка потчевала его сластями невыясненного происхождения в гостиной с французскими гобеленами... Но сперва кое-какие предварительные сведения, прояснившиеся у режиссера Сорокина перед очередным испытаньем.
Лишь теперь приоткрылось ему самому, сколь часто незначащая мелочь детства становится едва ли не главным фактором в созревании характера. Конечно, лишь вся совокупность дореволюционной действительности, благодаря обостренной в раннем возрасте впечатлительности нищих, могла дать такой разгон сорокинской карьере, тем не менее многое было им достигнуто в подсознательном стремлении ослепить Юлию блеском своих успехов, изгладить тот неблаговидный киевский поступок из памяти единственной свидетельницы, а заодно и собственной своей. Такая проницательная в ведомственных заседаньях, всякий раз на дозволенную глубину, мысль его приобретала исключительную верткость в присутствии данной приятельницы с ее жестокой привычкой не примечать умы и таланты вкруг себя. В точности уже не помнилось, о чем вдохновенно трепался он тогда в чаянии оправдать царственное приглашенье в тайну, зато сохранилось престранно-щекотное вкусовое впечатленье от поглощенных им тогда бисквитных штучек. Машинально, но с четко запомнившимся ему почти эротическим восторгом разрушения красоты, такие они были пышные и нарядные, он между делом съел их минимум полблюда, пока Юлия внимательнейше не покосилась на своего экспериментального гостя, по-видимому, интересуясь воздействием на его самочувствие, цвет лица, в особенности на пищеварительный тракт, – сама же под предлогом нездоровья даже не прикоснулась к своему угощенью. И вдруг через нестерпимо-яростное озаренье открылось прачкину сыну, что ни слова единого не уловила в тот раз из его жарких импровизаций, а все время через то овальное зеркало в золоченой раме, которое лишь теперь рассмотрел в воспоминанье, следила за его руками: сперва, как они нетерпеливо, возмещая детские лишенья, вылущивают очередное лакомство из гофрированной бумажки, и в последующей стадии – когда оно, полупрожеванное, через рот и горло поступает во внутренние емкости знаменитого режиссера Сорокина... Время было выходить из дому, а он, словно к полу пришитый, как и накануне в будке, с места сдвинуться не мог, пока гнев не перешел в спокойную решимость. Правда, вся романтическая пленительность сценарного замысла испарилась вдруг в его собственных глазах, но зато и устрашительной мистики приключения как не бывало. Отрезвлением своим, однако, был он обязан не столько доводам просвещения, как оскорбленному самолюбию своему. Таким образом, в иррациональные владения Юлии режиссер отправлялся с намерением накоротке, раз-два, дать бой чертовщине и заодно низвергнуть посмертную диктатуру Джузеппе.
Серая осенняя дымка стлалась в улицах после дневного ливня, за городом стало еще хуже. Видимость исчезла сразу за смотровым стеклом, и когда черный левиафан Юлии с могучим урчаньем взмыл в небо, то первые двадцать километров Сорокин поневоле поддался цепенящему гипнозу риска и волшебства, несмотря на все еще клокотавшую жажду реванша. Облачность была низкая, но чуть повыше стояла отличная погода. Сквозь рваные бегущие облака верхнего яруса прояснилась темная холодная синь небес с одинокими пока звездами, а в редеющем, внизу, луговом падымке уже сливались воедино поселки, перелески и прочая пейзажная мелочь. Правда, с убыстрением хода все приобрело неразборчивую струйчатость, так что внимание невольно обращалось к эфемерности людского существования. Никаких заминок не предвиделось, и настроенье у режиссера Сорокина окончательно наладилось. Не было сказано пока ни слова, и вот уже тягостным становилось дальнейшее молчанье, но Юлия все ждала – когда же ее пассажир приступит к обещанной теме, а тот не обнаруживал пока намеренья начать деловой разговор.
Некоторое время ушло на обсужденье курортных преимуществ балтийского взморья сравнительно с банальными красотами Кавказской ривьеры, засоренной толпами отдыхающих тружеников сельского хозяйства и тяжелой промышленности. Юлия соглашалась кивками, что по мере переуплотнения райских уголков возник естественный культ пустыножительства на базе самообслуживанья и гелиотехники, – возникшее было разногласие в оценке демократического соседства под гармонь – сравнительно с неодолимой таежной мошкарой тут же разрешилось в пользу последней. Потом Сорокин тоном участия справился и о премного уважаемом покровителе Юлии, которого он по ее вине так и не успел посмотреть:
– Столько о нем трепались на Москве, и вдруг порвалось. Он что, помер, пропал, завалился куда-нибудь в дальнюю преисподнюю по своим дра-конским обязанностям?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206
– Вы мне с процентами заплатите за все по совокупности, мадам Bambalsky, – сквозь зубы посулил он, садясь за руль, что также не облегчило ему душу.
Вчерашняя в обычной служебной беготне подзатихшая было обида к сумеркам разыгралась с новой силой. Некоторые саднящие обстоятельства дополнительно разбередили давнюю, пустячную в сущности, однако хуже зубной боли ноющую душевную травму, а состояла она в гадком сознании своего плебейского ничтожества. И так как истоки ее крылись в истории с неудачно украденным пирожным, то именно случай тот и стал наиболее уязвимым местом сорокинской биографии. Совпало, кстати, что перед выходом из квартиры на условленную с Юлией встречу, уже в пальто, режиссер взглянул в послезакатное небо в зеркальном проеме лоджии своей московской квартиры, и, значит, так болело, что раскиданные по горизонту, ничуть не похожие, словно малиновым сиропом политые облака напомнили ему одну незабвенную витрину на дореволюционном Крещатике, мимо которой любил прогуливаться один худенький и нервный мальчик с Подола. Всякие там пралине, petits fours и медовые завитушки, утыканные самоцветами цукатов, доныне по памяти вызывали у заслуженного деятеля искусств неприличное слюнотечение. И тогда по сближению сходства Сорокину вспомнилось, как в прошлую поездку туда же, перед спуском в подземную часть, хозяйка потчевала его сластями невыясненного происхождения в гостиной с французскими гобеленами... Но сперва кое-какие предварительные сведения, прояснившиеся у режиссера Сорокина перед очередным испытаньем.
Лишь теперь приоткрылось ему самому, сколь часто незначащая мелочь детства становится едва ли не главным фактором в созревании характера. Конечно, лишь вся совокупность дореволюционной действительности, благодаря обостренной в раннем возрасте впечатлительности нищих, могла дать такой разгон сорокинской карьере, тем не менее многое было им достигнуто в подсознательном стремлении ослепить Юлию блеском своих успехов, изгладить тот неблаговидный киевский поступок из памяти единственной свидетельницы, а заодно и собственной своей. Такая проницательная в ведомственных заседаньях, всякий раз на дозволенную глубину, мысль его приобретала исключительную верткость в присутствии данной приятельницы с ее жестокой привычкой не примечать умы и таланты вкруг себя. В точности уже не помнилось, о чем вдохновенно трепался он тогда в чаянии оправдать царственное приглашенье в тайну, зато сохранилось престранно-щекотное вкусовое впечатленье от поглощенных им тогда бисквитных штучек. Машинально, но с четко запомнившимся ему почти эротическим восторгом разрушения красоты, такие они были пышные и нарядные, он между делом съел их минимум полблюда, пока Юлия внимательнейше не покосилась на своего экспериментального гостя, по-видимому, интересуясь воздействием на его самочувствие, цвет лица, в особенности на пищеварительный тракт, – сама же под предлогом нездоровья даже не прикоснулась к своему угощенью. И вдруг через нестерпимо-яростное озаренье открылось прачкину сыну, что ни слова единого не уловила в тот раз из его жарких импровизаций, а все время через то овальное зеркало в золоченой раме, которое лишь теперь рассмотрел в воспоминанье, следила за его руками: сперва, как они нетерпеливо, возмещая детские лишенья, вылущивают очередное лакомство из гофрированной бумажки, и в последующей стадии – когда оно, полупрожеванное, через рот и горло поступает во внутренние емкости знаменитого режиссера Сорокина... Время было выходить из дому, а он, словно к полу пришитый, как и накануне в будке, с места сдвинуться не мог, пока гнев не перешел в спокойную решимость. Правда, вся романтическая пленительность сценарного замысла испарилась вдруг в его собственных глазах, но зато и устрашительной мистики приключения как не бывало. Отрезвлением своим, однако, был он обязан не столько доводам просвещения, как оскорбленному самолюбию своему. Таким образом, в иррациональные владения Юлии режиссер отправлялся с намерением накоротке, раз-два, дать бой чертовщине и заодно низвергнуть посмертную диктатуру Джузеппе.
Серая осенняя дымка стлалась в улицах после дневного ливня, за городом стало еще хуже. Видимость исчезла сразу за смотровым стеклом, и когда черный левиафан Юлии с могучим урчаньем взмыл в небо, то первые двадцать километров Сорокин поневоле поддался цепенящему гипнозу риска и волшебства, несмотря на все еще клокотавшую жажду реванша. Облачность была низкая, но чуть повыше стояла отличная погода. Сквозь рваные бегущие облака верхнего яруса прояснилась темная холодная синь небес с одинокими пока звездами, а в редеющем, внизу, луговом падымке уже сливались воедино поселки, перелески и прочая пейзажная мелочь. Правда, с убыстрением хода все приобрело неразборчивую струйчатость, так что внимание невольно обращалось к эфемерности людского существования. Никаких заминок не предвиделось, и настроенье у режиссера Сорокина окончательно наладилось. Не было сказано пока ни слова, и вот уже тягостным становилось дальнейшее молчанье, но Юлия все ждала – когда же ее пассажир приступит к обещанной теме, а тот не обнаруживал пока намеренья начать деловой разговор.
Некоторое время ушло на обсужденье курортных преимуществ балтийского взморья сравнительно с банальными красотами Кавказской ривьеры, засоренной толпами отдыхающих тружеников сельского хозяйства и тяжелой промышленности. Юлия соглашалась кивками, что по мере переуплотнения райских уголков возник естественный культ пустыножительства на базе самообслуживанья и гелиотехники, – возникшее было разногласие в оценке демократического соседства под гармонь – сравнительно с неодолимой таежной мошкарой тут же разрешилось в пользу последней. Потом Сорокин тоном участия справился и о премного уважаемом покровителе Юлии, которого он по ее вине так и не успел посмотреть:
– Столько о нем трепались на Москве, и вдруг порвалось. Он что, помер, пропал, завалился куда-нибудь в дальнюю преисподнюю по своим дра-конским обязанностям?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206