Процесс сопровождался множеством забавных или трогательных открытий, привлекательных неизведанной новизной. Отказ от применения в быту своих чудесных способностей доставлял ему еще незнакомое благородное удовольствие, каким вознаграждается всякое добровольное самоограничение. Нравилось, например, вместо положенного ему по рангу мгновенного перемещения пользоваться перегруженным городским транспортом или томиться в очереди за сущей мелочью, хотя мановеньем пальца мог затоварить ею прилавки столицы. Наравне с посещеньями кино, его земного университета, житейские неудобства лишь помогали ему в освоении все еще чуждой пока действительности. Имелось свое преимущество и в том, что будущее переставало просматриваться подобно горному озеру с птичьего полета, всегда с неразборчивыми подробностями на дне. Оно избавляло его от обременительного чтения людских судеб, и от дурной привычки искать что-то взором поверх собеседника. Словом, такое поэтапное очеловечение ангела было бы благодетельным и в его собственных интересах, если бы какие-то смежные, весьма пугающие явления не угрожали погасить его чудесное ремесло, служившее непрочной и, в сущности, единственной его связью с людьми.
При самой жаркой готовности по-братски слиться с толпой благоговейных и кротких почитателей, все же сознание неотлучного, всегда под рукой, могущества помогало ему уверенней держаться в общественных ситуациях, где он вдруг становился лишь одним из множества. По мере вживания в чужую среду он все больше становился досягаемым для профессиональной зависти, назойливого любопытства и хамской фамильярности, помимо небрежных прикосновений всяческого начальства с его не просто служебным рвением засургучить ангела в свои инвентарные ведомости. В силу наконец то добытого равенства расплодившаяся мошкара тоже норовила пробраться к нему в самую житейскую середку, ибо куда увлекательней жалить изнутри, где и не почешешься. Старшему Бамба приходилось в оба глаза приглядывать за партнером, чтобы в раздражении не расправился с иным наглецом в духе восточных сказок. Незадолго до отъезда Дымков, нередко сердившийся на старика за мелочную опеку, имел печальный случай убедиться в своей полной от него зависимости. Скандал едва не разразился перед самым сеансом, уже по выходе на арену, когда дар чудотворения временно, впервые пока, покинул артиста. Своевременно разгадавший дымковскую заминку старик Дюрсо тотчас, с натуральнейшими подробностями, изобразил сердечный припадок. Пока милиция и наличные медики хлопотали над лежавшим, волшебная сила также внезапно воротилась к своему хозяину, и выступление закончилось неслыханным триумфом, причем добрая половина зрительских оваций пришлась на долю престарелого труженика, не пожелавшего покинуть поле боя. Любопытно, что старик Дюрсо подозревал в дымковских фокусах контрабандную мистику, грозившую ему в случае разоблачения, как директору коллектива, пенсионными неприятностями на старости лет, и потому ничуть не был огорчен случившимся сигналом. Напротив, пригодилась бы сберегаемая как дедовская реликвия, в дачном сарае у загородной родни уже музейная утварь балаганного иллюзиона, всякие ширмы и зеркальные ящики для сокрытия карликов, отчего лишь повысилась бы доля его морального участия в аттракционе Бамба, а взволнованной молвы о нем еще надолго хватило бы для безбедной кочевки по провинциальным зрелищным площадкам.
Однако слава его теперь становилась слишком значительной в смысле глобально-одобрительного фактора, чтобы можно было вдруг и безнаказанно ретироваться в тень частного существованья. При несомненных успехах в ознакомлении с земным обычаем Дымков не слыхал пока о незадачливых пророках, побиваемых камнями сразу по разоблачении их мнимой святости. В некоторых, небезразличных для общественного мнения кругах самое имя его воспринималось порой как пароль беспредметной надежды на какое-то абсолютное, посредством некоторого непознаваемого чуда, избавление от захватившей уже полмира предвестной тоски, перераставшей во всеобщую апатию с единственно возможным диагнозом – паралич радости. На беду свою Дымков с ленивым легкомыслием, если не отвращеньем, избегал вникать в мотивы людского поведенья, не только потому, что зачастую нравственно-непривлекательные. Попросту он быстро утомлялся от рассмотренья с изнанки человеческих поступков, всегда таких же путаных и темных, как и цели, ими достигаемые. В частности, никогда не умел понять, например, окружавшее Юлию, и в особенности мужское, поклоненье, потому что до конца пребывал в неведении, какую обиду нанес женщине при известных нам интимных обстоятельствах, тем более непрощаемую, что сама она, настороженная зеркалом в то утро, отнесла ее за счет своего дамского увяданья. Впрочем, никто на его месте тоже не догадался бы, какая месть вызревает в ней под личиной дружеского, удвоенного с тех пор расположения, в чем достигала высочайшего искусства – прямое доказательство, что каждый является гениальным артистом, играя самого себя. Если вначале она испытывала к Дымкову и его волшебному дару сперва недоверчивое, потом почтительное, даже чуть виноватое удивленье, озаренное в момент той злосчастной дымковской оплошности горделивой верой в свое чрезвычайное средь жен земных избранничество, то отныне лишь случая ждала для полномерного возмездия, коего сласть в том состояла, чтобы удар нанести, глядя в зрачок ему лежачему, то есть в стадии завершающего упадка, уже подмеченного пристальными наблюдателями из ее ближайшего окруженья.
Избалованному постоянным восхищеньем почитателей, тем более льстила ему похвала из ее иронически-прорисованных, недобрых уст, таких нещедрых на слова поддержки. Казалось бы, при его врожденном даре Дымкову не приходилось расходовать основной капитал небесности своей, как иным одержимым художникам, потому и жадным на лишний аплодисмент взамен чего-то безвозвратно растрачиваемого. Но, видно, и сам начинал ощущать роковое иссяканье, если обязательное присутствие Юлии на выступленьях становилось для него источником артистического вдохновенья. Понемножку утрачивая прежнюю крылатую легкость по мере вживания в земную среду, все труднее вынося тягостное бремя тела, он до физического трепета боялся теперь прикосновений людского множества, нетерпимого ко всякой инородной личности, даже со внезапными пробужденьями среди ночи от приснившихся ощупывающих его рук. Не одно лишь покаянное сознание измены мешало ангелу вернуться к Дуне. Если впустившая его в мир старо-федосеевская девочка как раз уговаривала его войти со своим чудом в людей – не только для них, но и для своей же пользы, в том и видя единственную опору шаткого тогдашнего бытия, чтобы безраздельно раствориться, исчезнуть от преследованья в людском океане, то буквально во всем противоположная ей, сильная и никаким общественным переменам не подверженная Юлия, самая близость к ней, по искреннему дымковскому убеждению, только и спасала его от поглощения толпой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206
При самой жаркой готовности по-братски слиться с толпой благоговейных и кротких почитателей, все же сознание неотлучного, всегда под рукой, могущества помогало ему уверенней держаться в общественных ситуациях, где он вдруг становился лишь одним из множества. По мере вживания в чужую среду он все больше становился досягаемым для профессиональной зависти, назойливого любопытства и хамской фамильярности, помимо небрежных прикосновений всяческого начальства с его не просто служебным рвением засургучить ангела в свои инвентарные ведомости. В силу наконец то добытого равенства расплодившаяся мошкара тоже норовила пробраться к нему в самую житейскую середку, ибо куда увлекательней жалить изнутри, где и не почешешься. Старшему Бамба приходилось в оба глаза приглядывать за партнером, чтобы в раздражении не расправился с иным наглецом в духе восточных сказок. Незадолго до отъезда Дымков, нередко сердившийся на старика за мелочную опеку, имел печальный случай убедиться в своей полной от него зависимости. Скандал едва не разразился перед самым сеансом, уже по выходе на арену, когда дар чудотворения временно, впервые пока, покинул артиста. Своевременно разгадавший дымковскую заминку старик Дюрсо тотчас, с натуральнейшими подробностями, изобразил сердечный припадок. Пока милиция и наличные медики хлопотали над лежавшим, волшебная сила также внезапно воротилась к своему хозяину, и выступление закончилось неслыханным триумфом, причем добрая половина зрительских оваций пришлась на долю престарелого труженика, не пожелавшего покинуть поле боя. Любопытно, что старик Дюрсо подозревал в дымковских фокусах контрабандную мистику, грозившую ему в случае разоблачения, как директору коллектива, пенсионными неприятностями на старости лет, и потому ничуть не был огорчен случившимся сигналом. Напротив, пригодилась бы сберегаемая как дедовская реликвия, в дачном сарае у загородной родни уже музейная утварь балаганного иллюзиона, всякие ширмы и зеркальные ящики для сокрытия карликов, отчего лишь повысилась бы доля его морального участия в аттракционе Бамба, а взволнованной молвы о нем еще надолго хватило бы для безбедной кочевки по провинциальным зрелищным площадкам.
Однако слава его теперь становилась слишком значительной в смысле глобально-одобрительного фактора, чтобы можно было вдруг и безнаказанно ретироваться в тень частного существованья. При несомненных успехах в ознакомлении с земным обычаем Дымков не слыхал пока о незадачливых пророках, побиваемых камнями сразу по разоблачении их мнимой святости. В некоторых, небезразличных для общественного мнения кругах самое имя его воспринималось порой как пароль беспредметной надежды на какое-то абсолютное, посредством некоторого непознаваемого чуда, избавление от захватившей уже полмира предвестной тоски, перераставшей во всеобщую апатию с единственно возможным диагнозом – паралич радости. На беду свою Дымков с ленивым легкомыслием, если не отвращеньем, избегал вникать в мотивы людского поведенья, не только потому, что зачастую нравственно-непривлекательные. Попросту он быстро утомлялся от рассмотренья с изнанки человеческих поступков, всегда таких же путаных и темных, как и цели, ими достигаемые. В частности, никогда не умел понять, например, окружавшее Юлию, и в особенности мужское, поклоненье, потому что до конца пребывал в неведении, какую обиду нанес женщине при известных нам интимных обстоятельствах, тем более непрощаемую, что сама она, настороженная зеркалом в то утро, отнесла ее за счет своего дамского увяданья. Впрочем, никто на его месте тоже не догадался бы, какая месть вызревает в ней под личиной дружеского, удвоенного с тех пор расположения, в чем достигала высочайшего искусства – прямое доказательство, что каждый является гениальным артистом, играя самого себя. Если вначале она испытывала к Дымкову и его волшебному дару сперва недоверчивое, потом почтительное, даже чуть виноватое удивленье, озаренное в момент той злосчастной дымковской оплошности горделивой верой в свое чрезвычайное средь жен земных избранничество, то отныне лишь случая ждала для полномерного возмездия, коего сласть в том состояла, чтобы удар нанести, глядя в зрачок ему лежачему, то есть в стадии завершающего упадка, уже подмеченного пристальными наблюдателями из ее ближайшего окруженья.
Избалованному постоянным восхищеньем почитателей, тем более льстила ему похвала из ее иронически-прорисованных, недобрых уст, таких нещедрых на слова поддержки. Казалось бы, при его врожденном даре Дымкову не приходилось расходовать основной капитал небесности своей, как иным одержимым художникам, потому и жадным на лишний аплодисмент взамен чего-то безвозвратно растрачиваемого. Но, видно, и сам начинал ощущать роковое иссяканье, если обязательное присутствие Юлии на выступленьях становилось для него источником артистического вдохновенья. Понемножку утрачивая прежнюю крылатую легкость по мере вживания в земную среду, все труднее вынося тягостное бремя тела, он до физического трепета боялся теперь прикосновений людского множества, нетерпимого ко всякой инородной личности, даже со внезапными пробужденьями среди ночи от приснившихся ощупывающих его рук. Не одно лишь покаянное сознание измены мешало ангелу вернуться к Дуне. Если впустившая его в мир старо-федосеевская девочка как раз уговаривала его войти со своим чудом в людей – не только для них, но и для своей же пользы, в том и видя единственную опору шаткого тогдашнего бытия, чтобы безраздельно раствориться, исчезнуть от преследованья в людском океане, то буквально во всем противоположная ей, сильная и никаким общественным переменам не подверженная Юлия, самая близость к ней, по искреннему дымковскому убеждению, только и спасала его от поглощения толпой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206