ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Казюкенас тут ни при чем, он только ловким жестом парикмахера подсунул зеркало: полюбуйся, как выглядишь! Купания в теплом море и коньяка с бифштексом, ей- богу, не жажду, не знал бы даже, что делать, появись у меня вдруг много времени и денег, но обиду унаследовал Ригас, и у него это уже не боль, время от времени пронзающая кариозный зуб, — язва, которую мазью не вылечишь, да и не выжжешь...
— Были мы аскетами, когда требовалось. Скупыми для себя, щедрыми для других. Разве иначе валялись
бы по больницам с дырявыми желудками, инфарктами, стенокардиями, едва полета разменяв? Падают ребята, как дубы, валятся... — Казюкенас соображает, что снова промазал, и спешит сгладить, однако не очень убедительно, с некоторых пор его интересует другое, все время в глубине души интересовало, только он не решался заговорить об этом, остерегаясь сухости доктора. Минутку покрасовавшись в парадном мундире, испытав удовольствие говорить "мы" вместо "я", еще труднее снова облачаться в блеклый, нивелирующий халат больного, мучиться недоверием и неизвестностью. — Хотел попросить вас... тебя, Винцас.. Не как доктора... Дело не медицины касается. — Казюкенас сам себе бередит рану, к которой врач еще не притрагивался, и каждое прикосновение доставляет ему сладкую боль. — К вам... к тебе... не обращалась женщина?
— Жена?
Судорога перекашивает лицо Казюкенаса, нижняя челюсть отваливается.
— Шутишь! — Усилием воли возвращает он лицу прежний вид, опять невозмутимо поблескивает неживой глаз. — С женой я давно порвал. Детей моих врагами вырастила. О чем нам говорить после этого?
— Так, так, — кивает Наримантас, но не с одобрением или вежливым равнодушием — с разочарованием, и не только в нем, в Казюкенасе, но и в самом себе, глупо во что-то поверившем после того, как перестал, кажется, верить во что бы то ни было, кроме, пожалуй, могущества скальпеля. Ему хотелось бы оборвать этот разговор, припугнуть, прикрикнуть, воспользовавшись правом врача, ведь Казюкенас — больной, тяжелый больной, бесстыдно и низко вытягивать у него признания, но почему сердце колотится так, словно за поворотами и переходами бесконечного лабиринта вот-вот распахнется ясное небо и высветится не только жизнь Казюкенаса, но и его собственная.
— Не поверишь, Винцас, — Казюкенас вьтирает ладонью вспотевший лоб. — В день рождения, четырнадцатого апреля, получаю бандероль... Углем на белом картоне — жирная свинья... Через год — снова. Ну, думаю, аноним, на всех не угодишь. И снова! Надоела мне эта история, отдал на экспертизу... И что же? Адрес надписан рукою сына! Разве мог ребенок сам придумать такое? Она, все она!
— Так, так, — почти бессознательно покачивает головой Наримантас, перед глазами белый ватман и
цепкие тонкие пальцы, они так нажимают на уголек, что сыплется черная пыль, конечно, работа горбуна, Зигмаса — так, кажется, зовет его сестра? Она бы не нарисовала, а от Зигмаса можно чего угодно ожидать. Озабоченность состоянием Казюкенаса борется в душе с жалостью, что он — и больной — тоскует не по детям, а по какой-то бабе, впрочем, не по какой-то, Наримантас знает, по какой: по женщине, которая испускает флюиды тревоги, как реликтовые редкие животные — запах мускуса; и посему жалость эта искренна, хотя ему по-прежнему жалко и детей, особенно угловатого, с камнем за пазухой Зигмаса.
— Жена! Кому же, если не ей... чудовищу! — скрипит зубами Казюкенас и вытирает полотенцем губы. — Погорячился я, Винцас... Семейная жизнь, сам знаешь, дело непростое. Вот и ляпнул. Нет, не собираюсь я все на Казюкенене валить... Какой смысл — спустя пятнадцать лет? И сам я не без греха, и до, и после нее не святой. Но ты бы только взглянул на нее!.. — От волнения у Казюкенаса перехватывает горло, он начинает сипеть. — Лицо святоши! Видел Шаблинскене? Вот мы спорили, виновен или не виновен Шаблинскас. Такая и красть, и душить погонит! Шаблинскене — копия моей первой. Обе сектантки! Из иеговистов или других каких-нибудь безумцев...
— Знавал я вашу... Правда, не близко. Разве так уж страшна? — Наримантас тщетно приказывает себе: держись, ты же врач! Но наружу рвутся давно, казалось бы, перегоревшие чувства, словно она, эта женщина, все еще остается такой, какой была прежде.
— Она страшная.., Страшная, поверь!
— Была задумчивой, скромной, доброй... — Наримантасу захотелось на миг выхватить лицо Иастазии из толчеи теснящихся в памяти лиц, но его заслоняет иное лицо — навязываемое силком и почему-то именуемое Шаблинскене.
— Это наши глаза были добрыми, глупыми! Не знали мы людей, Винцас!
— Старательная, на пятерки училась, по танцулькам, по закусочным не бегала... Если не ошибаюсь, конечно.
— Слушай, ты о ком? О Настазии?
— А ты? Мне кажется, о Настазии.
— Всех ввела в заблуждение, всех! Не зря говорят в тихом омуте черти водятся! Уже потом призналась мне как-то, что плела сети, словно паук... Обет, вида те ли, дала!
Наримантас вглядывался в своего больного — таким он еще не знал Казюкенаса, хотя часами просиживал у его изголовья. Только теперь явно обозначилась с юных лет существовавшая между ними пропасть, помимо прочего, еще не осознанного до конца, наполнения озлоблением, огнем былой обиды, пропасть и между ними двоими, и между ними и Настазией. Наримантас увидел девушку, давно и, казалось, прочно забытую румяное лицо, обрамленное венцом светлых кос, спицы, посверкивающие в свете настольной лампы. Она ни разу не спросила, почему это студент-медик целыми вечерами торчит рядом, не смея заговорить.. И разве ответишь? На него, постоянно взвинченного непрекращающимися ссорами с отцом, раздраженного неуютной обстановкой общежития — жалобным скрипом дверей, топотом, окурками в раковинах и на подоконниках, — веяло покоем и уютом от застеленной кружевным покрывалом койки Настазии, от ее этажерки, украшенной изящно вырезанными из бумаги салфетками. Гибкие неустанные пальцы трудолюбивых рук ненавязчиво свидетельствовали о том, что земля продолжает вращаться по своему вечному кругу, хотя у людей помутился разум и они не находят себе места, вот, к примеру, его отец: согласился пойти на старости лет в председатели колхоза, закапывается с двустволкой в стог соломы и со страхом ждет ночи... Вокруг Настазии галдели и шныряли девушки, но она никуда не спешила и не опаздывала; как-то раз, выскользнув из кармана ее кофточки, упали на пол четки, поднимая их, Настазия побледнела, и он понял, что она не такая, как другие, которые и верят и не верят в бога, не особо задумываясь над этим...
— Что с вами, доктор? Чего загрустили? — Казюкенас приходит в себя — неизвестно, что сулит опасная близость! — но он и не подозревает, что их поезда чуть не столкнулись. На полной скорости неслись они по одним и тем же рельсам навстречу друг другу, не ведая об этом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133