ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Неужто не помнишь? Ну-ну... Я вот, как тебе известно, Александрас, — и Казюкенас вдруг с болью и незабытой обидой выпаливает: — А вы меня Золотарем окрестили!
— Не Золотарем — Золотаренком! — До Наримантаса вдруг донеслось злобное тявканье Купрониса — был такой большеголовый, большеносый недоросток у них в классе, трусливый, завистливый, подлый. Вот стоит он в дверях раздевалки и, натравленный на Казюкенаса старшеклассниками, шипит ему прямо в глаза обидное прозвище: "Золотаренок вонючий! Хи-хи-хи!" Казюкенас крупнее и сильнее Купрониса, но тот чувствует поддержку больших ребят, толкает его, хватает за полы пиджачка, который и так еле-еле на плечах у Александраса держится — он давно вырос из него. Пиджачок трещит, а Купронис изощряется: "Что, Золотаренок, в отцовской бочке купался?" Верещит, гримасничает, а сам потом от страха обливается, как бы не вмазал ему Казюкенас по носу, самому уязвимому месту... А от Казюкенаса действительно пахло порой не розами, пусть его отец и утверждал, подвыпив, что служит в имении водовозом, а не "золото" выгребает... Где уж там! Запахи гнилых стен сараюшки, где жили Казюкенасы, запахи горькой нужды, въевшиеся в одежду, волосы, кожу, смешивались с запахом "золота" и выдавали с головой. Сколько ни мойся, сколько ни оттирайся, семь потов, бывало, сойдет, прежде чем на день-два избавишься от тяжелого духа золотаре кой бочки... Да, если уж сын золотаря, ничего не поделаешь, а не нравится прозвище, отбивайся кулаками, пускай обидчикам кровь, доказывай силой, что не Золотаренок...
— Гляди-ка, доктор, оказывается, не все ты позабыл! — В голосе Казюкенаса уже не радость воспоминаний, а до сих пор язвящая его сердце обида. Она гнала его сквозь строй издевательских выкриков, по-мужицки крепких кулаков однокашников-батрачат, отстаивавших перед сыном золотаря невеликие свои преимущества, гнала сквозь всеобщее презрение, недоверие, сквозь колючую, как заросли шиповника, чащу суеверий и зависти — хотя чему тут было завидовать, последний из последних! — гнала до тех пор, пока злобная кличка Золотаренок не потонула в восторженном шепоте: "Смотрите, вот идет (или едет, или говорит) товарищ Казюкенас!" Только учитель Каспараускас, сам объект преследований и насмешек, баловал Казюкенаса справедливыми отметками и поощряющим пониманием, за что Золотаренок вынужден был расплачиваться, подсовывая на глазах у всего класса под ножки учительского стула пробки от пугача. Но, и чихая и кашляя от вонючего дыма, протирая очки не первой свежести носовым платком, учитель продолжал улыбаться Золотаренку, словно видел вершину, на которую взойдет в будущем его ученик. — Да, много водицы утекло... И кто бы мог подумать, что после стольких лет доведется нам?.. — Казюкенас уже торопится затоптать им же самим вытащенные на свет божий следы былого, пусть ничего зазорного в них нет, пусть они оправдывают, даже
возвышают его, добравшегося до вершин через унижения и муки — не на блюдечке поднесли! — торопится оживить в памяти собеседника что-то более радостное, сближающее их. Сквозь непрекращающийся бег встречных поездов проблескивают сполохи, и, как сполохи, мало что возродив в памяти, стираются добрые воспоминания, и вновь вылезает большой нос Купрониса — уже в другие времена, уже тогда, когда оба они превратились в мужчин, обнаруживших на своих висках не один седой волос. — Приехал как-то, просил рекомендовать на одно ответственное место. Что ж, двери перед ним не захлопнул, хотя другой и напомнил бы... Так с моей помощью и пошел, пустил корни, пообтесался, да чего уж там "пообтесался" — догоняет. — Казюкенас невесело рассмеялся. — А ведь из-за его пакостей я и глаза-то лишился. Помнишь? Вынудил меня как-то дать сдачи, так, язви его в душу, допек, что я не выдержал, ему-то, коротышке, что, унес ноги, а на меня целая куча навалилась, кто-то и выбил глаз...
— Что было, то прошло.... — Наримантас у неловко, словно своей сдержанностью заставил он Казюкенаса приоткрыть столь тщательно скрываемую им половину лица — стекло будто вросло в веки, не отличишь от живого глаза, разве что несколько неестествен поворот головы. ~ Чего уж, пора бы и забыть...
— Я не мстил. Наоборот... Легко было тем, у кого отцы крепко на земле стояли... — Казюкенас спохватывается, что может этими словами разрушить хрупкое их согласие, которое ему теперь важнее правды. — Не о тебе речь. Твой старик чудаком был. — Никак не может выпутаться он из рискованной темы и вязнет все глубже и глубже. — Учитель наш, Каспараускас, не рассказывал тебе, часом, как я помог ему, когда он из-за дома судился? Нашли у него на чердаке под стрехой гранаты и патроны, как ни клялся, как ни божился, что ни сном ни духом, — кто в те времена поверил бы? — ну и выслали... Несколько лет дома не был, вернулся чистый, как с престольного праздника, но в доме-то чужие люди живут, две семьи, одна многодетная... Ох и намучился я с этим делом... Значит, не говорил Каспараускас?
— Может быть... Не помню что-то. — Не хочется Наримантасу возрождать из прошлого Каспараускаса, хотя про Купрониса слушает с интересом; чудно, почему такой проницательный человек, как Казюкенас, забыл обо всех сотворенных этим типом пакостях? Вторая загадка — выдвижение Купрониса после голо
вокружительного взлета Казюкенаса. Прежде Наримантас редко вспоминал о Купронисе, как личность этот мелкий грызун из неистребимой породы крыс его мало занимал, но что нашел в нем Казюкенас? Удивительно! Впрочем, его это не касается, ему хочется подальше уйти от мрачных теней былого, но они все явственней всплывают в памяти... Если бы не коварная, многие годы подкрадывавшаяся болезнь, они не столкнулись бы вот так, лицом к лицу, а ведь и прежде доводилось встречаться, о чем Казюкенас, кажется, начисто забыл, как забывал все, что мешало ему чувствовать себя правым, быть тем, кем он был, или хотя бы тем, кем считал себя... Нет, не так-то легко прогнать воспоминания, иногда тянет без особой цели побродить по пережитому, словно по илистому пруду... скользко, продавливается между пальцами ног мягкая грязь, годами оседавшая на дне. Впрочем, может, и не без цели? Может, есть в этих воспоминаниях какая-то своя корысть? Главное, не забывать об одном: он, Наримантас, — врач, а Казюкенас — больной, хотя могут они еще разминуться, не столкнувшись ("Поздно, хе-хе-хе!" — звучит в памяти издевательский хохоток Купрониса). Как выброшенная из зарослей валежника на ровное место ящерица — неловко чувствующий себя вне привычной среды, без халата и коллег, понимающих друг друга по движению губ, — Наримантас, ни словом не выдавая своего состояния, извивается между долгом, обязывающим его быть хладнокровным и корректным, и жгучими воспоминаниями о прошлом, которые, оказывается, никогда не переставали тлеть в его душе, даже тогда, когда все вроде бы начисто забыто, когда он считал, что примирился с собой и с жизнью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133