Ганс-Улоф стоял, глядя, как кассирша вытирает перед ним пол, и пытаясь расслышать, что говорится, пытаясь быть здесь, на виду…
– Да, – сказала женщина ни о чём не подозревающим тоном, и потом: – Нет. Почём я знаю.
Здесь я! – хотел крикнуть Ганс-Улоф, но не смог издать ни звука. Трубку сняла не та! Такого он не мог предвидеть.
– Послушайте, – говорила звонившему угрюмая женщина по имени Нина, – по упаковкам абсолютно ничего не было заметно. Я не знаю, отчего сухое молоко испортилось, но оно испортилось. Да, мы вскрыли все упаковки. Все. Ну, это же видно сразу. Какая-то слизь, понятия не имею; одну я для вас придержала, если вам интересно взглянуть. Одну, да. Что-что? Разумеется, остальное мы выбросили… Для чего же? Ведь вы всё равно больше никому не смогли бы его продать.
Ганс-Улоф с облегчением вздохнул. Звонок его не касался. Было без двух минут десять.
И без того дурное расположение духа Нины с каждой минутой становилось ещё хуже.
– Так вот, я не обязана от вас это выслушивать. Звоните моей начальнице; за всю эту бодягу отвечает она. Всего вам! – и повесила трубку так, что стало боязно за целость аппарата.
Ганс-Улоф с облегчением взял себе новую чашку кофе и вернулся к столу. Было десять часов, потом пять минут одиннадцатого, потом десять минут одиннадцатого. В четверть одиннадцатого чашка была давно пуста, но при мысли о третьей у Ганса-Улофа выворачивало желудок. В половине одиннадцатого кассирша прошлась тряпочкой по стойке из нержавеющей стали, потом вытерла несколько столов поблизости и спросила:
– Принести вам ещё одну чашку, профессор?
Ганс-Улоф помотал головой.
– Нет, спасибо. – Так поздно журналист уже, видимо, не позвонит. Видимо, что-то ему помешало. – Мне уже надо идти.
Остаток дня он провёл в напряжении, не меньше утреннего. Он никак не мог дописать совершенно пустяковое письмо, то и дело перестраивал фразы, а потом стёр весь текст. Он сортировал ксерокопии, переставлял книги на полке, листал какие-то папки, в которые не заглядывал целую вечность, и при первой возможности уехал домой.
Звонка в этот вечер не было. Он сидел на диване, переключал программы и ждал. В полночь он снова прокрался наружу и поехал к телефонной будке, на сей раз к другой. Но Бенгт Нильсон не ответил ни по одному из своих номеров, сколько он ни набирал.
Журналист наверняка повторит свою попытку в кафетерии завтра. На самом деле Ганс-Улоф вовсе не был уверен, правильно ли понял Нильсона, когда они договаривались о звонке. Вполне возможно, предполагался только завтрашний день. Действительно: что бы он успел сделать за неполные сутки? Вот именно. Должно быть, так и есть: неправильно понял.
И на следующее утро он опять отправился в кафетерий, снова взял кофе, и кассирша, к счастью, была вчерашняя. Он сел за тот же столик, чтобы следить за часами и ждать звонка. Кто-то оставил на стуле газету, как раз «Svenska Dagbladet». Ганс-Улоф рассеянно полистал её, пробегая глазами некоторые статьи и спрашивая себя, какие из них представляют собой свободное выражение взглядов, а какие попали в газету по указанию сильных мира сего.
И тут, на пятой странице с конца, было помешено большое фото Бенгта Нильсона. В траурной рамке, посреди некролога. Редакция скорбела по своему коллеге и другу, который скоропостижно, в ночь со вторника на среду, был вырван из молодой жизни сердечным приступом.
Ганс-Улоф тупо смотрел на страницу, и у него было такое чувство, будто он видит кошмарный сон.
Бенгт Нильсон мёртв. Так тут написано. Инфаркт? Действительно, он плохо выглядел, когда они встречались в полдень вторника, но чтобы сердце… Ганс-Улоф прочитал приведённую дату рождения и подсчитал. Журналисту в толстых очках не было и двадцати пяти лет. В таком возрасте можно прогулять и несколько ночей подряд, при этом много пить и курить больше, чем следует, – и ничего с тобой не сделается, разве не так? Разве что…
Ганс-Улоф с внезапным ужасом понял, что всё время с момента похищения Кристины преувеличивал шансы ее выживания. Равно как и своего.
Они – кто бы они ни были – не могут позволить себе оставить его с дочерью в живых.
Всё очень просто. Незнакомец с сиплым голосом вечером после голосования объяснил ему, что им придётся держать Кристину в плену до вручения премии, чтобы он, Ганс-Улоф, не поднял шума, который мог бы привести к доселе невиданному скандалу: отзыву Нобелевской премии. Но что же потом? Ведь ему пришлось бы и впредь, до конца дней, хранить тайну, что Нобелевская премия Софии Эрнандсс Круз куплена взятками и шантажом, иначе весь авторитет премии был бы погублен и тем самым потеряна выгода, которую надеялись извлечь из неё люди, стоящие за этим преступлением. Ведь премию и после вручения ещё не поздно признать недействительной.
Поэтому Ганс-Улоф Андерсон и его дочь должны умереть. Может, от трагического, но не вызывающего никаких подозрений несчастного случая вскоре после 10 декабря. Может, и раньше – в том случае, если он своим поведением даст похитителям Кристины повод сомневаться в своём смирении и молчании.
И то, что Бенгт Нильсон мёртв, означало, что Ганс-Улоф Андерсон уже дал им этот повод.
Им овладел покой, похожий на оцепенение. Он тщательно сложил газету, положил её туда, где взял, поднялся, поставил чашку на поднос для грязной посуды и вежливо попрощался – всё это почти механически, как робот. Вернулся в свой кабинет, где подготовил к отправке почту, набросал план статьи, сделал телефонные звонки и провёл совещание со своими ассистентами: ему казалось, что при этом он наблюдает сам себя сквозь матовое стекло и видит лишь смутные движения своей тени. А поскольку это был четверг и на его календаре значилось забрать из чистки костюм, он закончил рабочий день пораньше. Даже в машине его не оставляло чувство, что он функционирует по заданной программе: и сама машина будто без его участия находила дорогу в центр Стокгольма.
Костюм был готов, и от пятна ничего не осталось, но это стоило надбавки, потому что потребовало дополнительных операций. Ганс-Улоф заплатил, аккуратно сложил и убрал квитанцию и направился к выходу, перекинув через руку почищенный и упакованный в полиэтиленовую плёнку костюм.
Он невольно озирался в поисках человека с широко расставленными глазами. Но, разумеется, сегодня его не было. Вот и кафе. Специальное предложение всё ещё действовало. Ганс-Улоф прошёл несколько шагов в ту сторону, откуда появился тот человек. Там, у подножия одной из высоток, перед лифтами размещался стеклянный приёмный холл. Перед импозантной стойкой из палисандра стояли два вертящихся кожаных кресла, за стойкой – такой же импозантный портье, хоть и седой, но всё еще сохранявший стать боксёра.
Надпись на стене гласила, что этот небоскрёб – Хайтек-билдинг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126
– Да, – сказала женщина ни о чём не подозревающим тоном, и потом: – Нет. Почём я знаю.
Здесь я! – хотел крикнуть Ганс-Улоф, но не смог издать ни звука. Трубку сняла не та! Такого он не мог предвидеть.
– Послушайте, – говорила звонившему угрюмая женщина по имени Нина, – по упаковкам абсолютно ничего не было заметно. Я не знаю, отчего сухое молоко испортилось, но оно испортилось. Да, мы вскрыли все упаковки. Все. Ну, это же видно сразу. Какая-то слизь, понятия не имею; одну я для вас придержала, если вам интересно взглянуть. Одну, да. Что-что? Разумеется, остальное мы выбросили… Для чего же? Ведь вы всё равно больше никому не смогли бы его продать.
Ганс-Улоф с облегчением вздохнул. Звонок его не касался. Было без двух минут десять.
И без того дурное расположение духа Нины с каждой минутой становилось ещё хуже.
– Так вот, я не обязана от вас это выслушивать. Звоните моей начальнице; за всю эту бодягу отвечает она. Всего вам! – и повесила трубку так, что стало боязно за целость аппарата.
Ганс-Улоф с облегчением взял себе новую чашку кофе и вернулся к столу. Было десять часов, потом пять минут одиннадцатого, потом десять минут одиннадцатого. В четверть одиннадцатого чашка была давно пуста, но при мысли о третьей у Ганса-Улофа выворачивало желудок. В половине одиннадцатого кассирша прошлась тряпочкой по стойке из нержавеющей стали, потом вытерла несколько столов поблизости и спросила:
– Принести вам ещё одну чашку, профессор?
Ганс-Улоф помотал головой.
– Нет, спасибо. – Так поздно журналист уже, видимо, не позвонит. Видимо, что-то ему помешало. – Мне уже надо идти.
Остаток дня он провёл в напряжении, не меньше утреннего. Он никак не мог дописать совершенно пустяковое письмо, то и дело перестраивал фразы, а потом стёр весь текст. Он сортировал ксерокопии, переставлял книги на полке, листал какие-то папки, в которые не заглядывал целую вечность, и при первой возможности уехал домой.
Звонка в этот вечер не было. Он сидел на диване, переключал программы и ждал. В полночь он снова прокрался наружу и поехал к телефонной будке, на сей раз к другой. Но Бенгт Нильсон не ответил ни по одному из своих номеров, сколько он ни набирал.
Журналист наверняка повторит свою попытку в кафетерии завтра. На самом деле Ганс-Улоф вовсе не был уверен, правильно ли понял Нильсона, когда они договаривались о звонке. Вполне возможно, предполагался только завтрашний день. Действительно: что бы он успел сделать за неполные сутки? Вот именно. Должно быть, так и есть: неправильно понял.
И на следующее утро он опять отправился в кафетерий, снова взял кофе, и кассирша, к счастью, была вчерашняя. Он сел за тот же столик, чтобы следить за часами и ждать звонка. Кто-то оставил на стуле газету, как раз «Svenska Dagbladet». Ганс-Улоф рассеянно полистал её, пробегая глазами некоторые статьи и спрашивая себя, какие из них представляют собой свободное выражение взглядов, а какие попали в газету по указанию сильных мира сего.
И тут, на пятой странице с конца, было помешено большое фото Бенгта Нильсона. В траурной рамке, посреди некролога. Редакция скорбела по своему коллеге и другу, который скоропостижно, в ночь со вторника на среду, был вырван из молодой жизни сердечным приступом.
Ганс-Улоф тупо смотрел на страницу, и у него было такое чувство, будто он видит кошмарный сон.
Бенгт Нильсон мёртв. Так тут написано. Инфаркт? Действительно, он плохо выглядел, когда они встречались в полдень вторника, но чтобы сердце… Ганс-Улоф прочитал приведённую дату рождения и подсчитал. Журналисту в толстых очках не было и двадцати пяти лет. В таком возрасте можно прогулять и несколько ночей подряд, при этом много пить и курить больше, чем следует, – и ничего с тобой не сделается, разве не так? Разве что…
Ганс-Улоф с внезапным ужасом понял, что всё время с момента похищения Кристины преувеличивал шансы ее выживания. Равно как и своего.
Они – кто бы они ни были – не могут позволить себе оставить его с дочерью в живых.
Всё очень просто. Незнакомец с сиплым голосом вечером после голосования объяснил ему, что им придётся держать Кристину в плену до вручения премии, чтобы он, Ганс-Улоф, не поднял шума, который мог бы привести к доселе невиданному скандалу: отзыву Нобелевской премии. Но что же потом? Ведь ему пришлось бы и впредь, до конца дней, хранить тайну, что Нобелевская премия Софии Эрнандсс Круз куплена взятками и шантажом, иначе весь авторитет премии был бы погублен и тем самым потеряна выгода, которую надеялись извлечь из неё люди, стоящие за этим преступлением. Ведь премию и после вручения ещё не поздно признать недействительной.
Поэтому Ганс-Улоф Андерсон и его дочь должны умереть. Может, от трагического, но не вызывающего никаких подозрений несчастного случая вскоре после 10 декабря. Может, и раньше – в том случае, если он своим поведением даст похитителям Кристины повод сомневаться в своём смирении и молчании.
И то, что Бенгт Нильсон мёртв, означало, что Ганс-Улоф Андерсон уже дал им этот повод.
Им овладел покой, похожий на оцепенение. Он тщательно сложил газету, положил её туда, где взял, поднялся, поставил чашку на поднос для грязной посуды и вежливо попрощался – всё это почти механически, как робот. Вернулся в свой кабинет, где подготовил к отправке почту, набросал план статьи, сделал телефонные звонки и провёл совещание со своими ассистентами: ему казалось, что при этом он наблюдает сам себя сквозь матовое стекло и видит лишь смутные движения своей тени. А поскольку это был четверг и на его календаре значилось забрать из чистки костюм, он закончил рабочий день пораньше. Даже в машине его не оставляло чувство, что он функционирует по заданной программе: и сама машина будто без его участия находила дорогу в центр Стокгольма.
Костюм был готов, и от пятна ничего не осталось, но это стоило надбавки, потому что потребовало дополнительных операций. Ганс-Улоф заплатил, аккуратно сложил и убрал квитанцию и направился к выходу, перекинув через руку почищенный и упакованный в полиэтиленовую плёнку костюм.
Он невольно озирался в поисках человека с широко расставленными глазами. Но, разумеется, сегодня его не было. Вот и кафе. Специальное предложение всё ещё действовало. Ганс-Улоф прошёл несколько шагов в ту сторону, откуда появился тот человек. Там, у подножия одной из высоток, перед лифтами размещался стеклянный приёмный холл. Перед импозантной стойкой из палисандра стояли два вертящихся кожаных кресла, за стойкой – такой же импозантный портье, хоть и седой, но всё еще сохранявший стать боксёра.
Надпись на стене гласила, что этот небоскрёб – Хайтек-билдинг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126