Иногда ветер неожиданно затихал, в отдалении изломанными кривыми линиями сверкали молнии, похожие на зарницы, и море, ставшее фиолетовым, казалось, еле ворочало тугими, почти недвижными волнами. Люди высовывались из трюма, оттуда успокоительно веяло резким запахом печеного хлеба. Хлебным ветром дуло из недр корабля, оплескивало всех, кто был на палубе, и хотелось верить, что шторм иссяк. Но тучи на горизонте снова сходились, сливались иссиня-черные, и опять струи дождя, «водопады ливня», били по палубе, кое-где прорываясь в трюм. Лазарев видел в сумраке, как клонилась мачта. И не было кругом ничего, кроме темноты, дождя и этой одинокой клонящейся мачты, напоминающей человека, который вот-вот падет на колени. Так всю ночь чередовались натиски бури и недолгие часы обманчивого покоя.
В эти часы солнце светило неровно, дробя и рассеивая свой свет на льдинах, но было видно, как от корабля струится пар, отовсюду – из трюма, от подвесных коек и парусов!..
– Будто загнанная лошадь на притыке! – сказал Май-Избай.
Он охотно поверил бы, услыхав, что и от него самого поднимаются эти удивительные рядом со льдинами струйки пара. Но льды плотнее окружают корабль, солнце уходит, паруса никнут, и тишина, прерываемая лишь шипеньем камельков в трюме да горячих ядер, воцаряется надолго вокруг.
Три дня такой тишины, и ледовый плен показался лейтенанту Игнатьеву знамением гибели. Его мучили лихорадка и сны, почти неотличимые от яви.
– Есть ли ветер? – кричал он во сне, не узнавая наклонившегося к нему лекаря.
– Успокойтесь, ветер будет!.. – шептал Галкин.
– Будет! – хохотал лейтенант, просыпаясь и вновь впадая в дремоту. – Будет? И Петербург, скажете, когда-нибудь будет?
Все вокруг было одинаково бело – и небо, и льды.
– Утро? – спрашивал лейтенант.
– Нет, еще ночь! – отвечал Галкин.
И тогда Игнатьев тихо плакал:
– Мне кажется я схожу с ума. Я не могу отличить дня от ночи, небо от льдов.
Больной, он подобрел и тянулся к людям. Смутно догадываясь о своей болезни, он иногда подолгу сосредоточенно глядел на море из иллюминатора. Синеватое кольцо льдов образовывало впереди свободное, похожее на водоем, пространство, и Игнатьеву блаженно рисовалась парная прорубь и бабы, постукивающие вальками. Днем, когда выдвигалось краем кроваво-яркое солнце и, казалось, багровели льды, он кричал, зарываясь лицом в подушку.
Галкин приставил к его койке матроса, доложил Лазареву:
– Игнатьев очень болен… Его надо будет списать! На корабле бесполезен!
– Бесполезен! – повторил Михаил Петрович. – Да, знаю… Что ж, тогда будем ему полезны! Лечите!
Штаб-лекарь ушел.
Много раз снижались тучи, сливаясь с морем, мгновенно теряющим свой цвет, и чернота поглощала корабль.
– С салингов все вниз! – кричал Лазарев, кутаясь с головой в плащ.
Чуть подавшись всем телом вперед, шел он навстречу ветру, подходил к рулевым и, вытирая лицо, говорил оказавшемуся тут боцману:
– Рулевых пока не сменять. Из помещений людей не трогать. Чтоб меньше их было на палубе.
Но к тому времени, когда горизонт стал чист и пора было сменяться вахте, никому уже не хотелось уходить вниз. Пошатываясь от усталости, но довольные, матросы спускались, их провожал спокойный и распорядительный голос командира Михаила Петровича:
– Быстрее! К лекарю, братцы, на осмотр!
Лекарь в тесной каюте при неровном свете фонаря обмывал и смазывал ссадины и раны на руках матросов. Соль застывала в порезах, жгла.
Ветер все еще стучал о борта. Последние порывы его пугали. Бизань-мачта качалась, как сосенка на ветру. Корабль проваливался куда-то вниз, в преисподнюю, весь в потоках воды. От сильного толчка лекарь больно ударялся о стену каюты; фонарь, прибитый к стене, мигал и гас. Было слышно, как кто-то из офицеров кричал трюмным:
– Выкачать воду! Конопатчиков ко мне!
…Тусклый рассвет застал Лазарева на палубе. Вдали на горизонте среди разорванной гряды облаков, как бы легшей на море, был виден «Восток». Лазарев подозвал к себе вахтенного офицера и сказал, помня свое распоряжение:
– Парусные учения пока отменить, телеграфные также. Начать дня через три. А сегодня, после отдыха, всей команде клетневать.
И, оглядывая корабль, добавил с медленной, усталой улыбкой:
– Тяжело пришлось. Не правда ли? Снасти страдают, люди. Только людям это впрок. Пусть привыкают. А вот снастям может стать невмоготу.
Капли воды бисером застыли на козырьке фуражки Лазарева, вода стекала из слипшихся складок плаща, словно по желобкам. Отряхиваясь, Лазарев шел к себе, еще раз краем глаза окинув горизонт. Он немного косил, о нем говорили: «Видит, не поворачивая головы».
После обеда на палубе начали клетневать – обертывать старой парусиной тросы, чтобы сохранить их от перетирания и сырости, конопатить щели, латать паруса. На корабле лязг и звон, Май-Избай орудовал рубанком, выстругивал крепление к рее. На бушприте сохло белье. Боцман неторопливо менял на древке порванный и выцветший от ветра и соли флаг.
А на следующее утро уже отовсюду показались льды. В корабельном журнале Лазарев записал:
«Из полосы шторма вошли в полосу сплошных льдов».
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Анохин раскачивается на салинге, вглядываясь вдаль. Над океаном плывут тучи, похожие теперь на огромные льдины, и кажется, словно внизу и наверху одно и то же: лед и белесая мутная пена. Матрос вытирает мокрое от изморози лицо и переводит взгляд на палубу. Вахту несут сами штурмана, а марсовым выпала новая обязанность: следить, чтобы не обледеневали тросы, иначе нельзя менять паруса. Но с тросов не срубишь лед, не повредив их. Приходится прикладывать горячие тряпки к ним и соскабливать ледок ножом, как рыбью чешую. Матросы извелись, даже старый Батарша Бадеев говорит, что подобных тягот еще не выпадало на его долю. Руки коченеют, сознание тупеет. Ведь бывает ничего не видишь перед собой. А палуба? На ней кипят котлы в чугунных печах, поблескивают угли, лежат подвесные койки, которые употребляют теперь для усиления парусов, люки задраены, и лишь для света вырезано в грот-люке застекленное отверстие. Вход наверх оставлен лишь с фор-люка. Пушки спущены в трюм, чтобы облегчить палубу. Трудно узнать военный шлюп.
Анохину известно, что лейтенант Игнатьев уже второй день сидит, запертый в своей каюте. Штаб-лекарь утверждает, что офицер заболел тяжелой формой помешательства. Лейтенант бредит, просится снова в тропики, кричит, зовет к себе командира. Его посещает отец Дионисий, отяжелевший от безделья и покорный судьбе. Он вкрадчиво втолковывает что-то больному лейтенанту, тот утихает, потом снова кричит:
– Бельмо в моем глазу или на море все еще туман? Скажите?
Кок варит на палубе кашу из сорочинского пшена, помешивая в котле обломком весла, и до Анохина доходит едкий запах жареного масла и какой-то приправы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54