Теперь, вспоминая слышанное, он удивился:
– Так это вы были! Почли интересным проводить морские ученья с рыбаками? Или каждого матроса хотели знать, как своего человека? Эту задачу считаю на корабле непременной…
– Что не могу на суше, то властен провести на море! – признался Торсон, что-то не договаривая.
– Как высказали? – переспросил Лазарев.
Торсон в затруднении смотрел на командира, не желая отступать от сказанного и не смея повторить. Он не решался довериться командиру. И хотя ему предстояло два года прожить бок о бок с этим человеком, к которому он питал приязнь, он боялся откровенностью поставить себя и его в неловкое положение: ведь не только командиром «Мирного» был Лазарев, в одном с ним чине, но и представителем Адмиралтейства, «государевым оком»!..
– Начали, так говорите! – усмехнулся Михаил Петрович. – Не хотите ли оказать, что в плаванье вы свободнее в ваших отношениях с людьми, чем в обществе, или у себя в поместье… И ближе, простите меня, к мужику, к народу…
– Вот именно, Михаил Петрович! И доносчиков не увижу. – Он говорил о жандармском корпусе. И, помолчав, добавил неожиданно: – Жаль Головнина нет. А то ведь Крузенштерн считал его самым достойным для начальствования в экспедиции.
– Вот что, Константин Петрович, – заключил Лазарев повеселев, – вы мне ничего не говорите, а выйдем в море – впрямь свободнее станет. Из друзей-то кого поверенным в своих делах оставляете? Слыхал я, семьи у вас нет… А поместье, дом? Кто друг-то ваш столичный и попечитель, от кого рекомендации исходят?
– Кондратий Рылеев! – ответил Торсон с достоинством.
Лазарев наклонил голову.
Об управителе канцелярии Российско-американской компании и поэте Рылееве он был наслышан.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В эти дни молодого казанского ученого Симонова, прибывшего в столицу для изучения новых астрономических приборов Шуберта, направили из Академии наук на корабль, идущий к высоким широтам. Астроном был второй раз в столице, питал умилявшую его петербургских друзей почтительность к учреждениям Академии, к Адмиралтейству и, хотя раньше не собирался уходить в плаванье, назначение это принял безропотно, как уготованное ему судьбой. Он не мог даже определить, какое чувство овладело им, когда ему сообщили президентское решение. Готовые было сорваться с языка доводы о том, что в Казани некому будет проводить наблюдения за одной из комет, которая вот-вот должна появиться, что дома ждет его невеста и, наконец, что его до одури укачивает в море, – так и не были произнесены. Он стоял перед большим столом секретаря Академии, украшенным с одной стороны бюстом Коперника, с другой – Ломоносова, глядел в широкое окно на просторную панораму заново отстраивающейся Петербургской стороны, в недавнем Березового острова, на лодки, снующие возле берега, и в мыслях был уже там – оде-то за Южным полюсом. Этот скачок в те приближенные мечтой дали произошел раньше, чем возникли возражения, и родил столько заманчивых, мгновенно окрыляющих представлений, что, забыв обо всем, что следовало возразить, ученый пробормотал:
– Там можно будет изучать звезды, за которыми пятьдесят лет назад наблюдал Лакайль. А изменение колебания ртути в барометре – это как раз то, о чем я недавно писал…
Отдаленное и близкое соединялось. Находящееся где-то в немыслимом отдалении и отчуждении от всего привычного вдруг обрело не зыбкие и расплывчатые, а явственные и осязаемые формы. Ученый даже представил себе установленный на берегу телескоп, который должен проверить заключения Лакайля о звездных отсветах. И восторжествовало давнее, привитое наукой самозабвенное отношение к Академии.
– Когда отправляться в путь? – спросил он.
– Кажется, недели через две, – произнес секретарь, белесый старичок в парике, с узкими плечами, перетянутыми крест-накрест порыжевшими от времени лентами – наградами Екатерины. Ему было жаль астронома и оттого, что нельзя было выразить эту жалость, он стал чрезмерно важным, хмурился и не мог глядеть ученому в лицо.
– Стало быть, не успею ни собрать вещи, ни проститься с домашними?..
– Не успеете, господин Симонов! – согласился секретарь. – Будете в Рио-де-Жанейро, благоволите передать академику Лангсдорфу, что присланные им в музеум предметы испорчены дорогой и выставлены быть не могут. Еще напомните ему о присылке живой обезьяны…
Астроном не слушал. Он думал о другом. В прошлый раз, восемнадцатилетним магистром, благодарный попечителю своему профессору Разумовскому, он приезжал печатать в столице первое свое сочинение о притяжении однородных сфероидов, в котором изложил некоторые пояснения лапласовой небесной механики. На одной из дорожных станций влюбился в дочь смотрителя. Он не думал, почему на людях, на дороге, a не в городе, застигла его эта любовь и почему девушка из всех путников выбрала именно его. Теперь она ждала своего жениха в Казани. Симонова тяготила мысль о том, что ответит смотритель, когда дочь вновь вернется на станцию и скажет, что лишь через два года заедет за ней жених, возвращаясь откуда-то из заокеанья?
– А может быть, я все же успею съездить в Казань? – повторил ученый.
– Туда три недели пути на перекладных по отличной дороге! – снисходительно объяснил секретарь. – Небось, спешите к невесте? Вы молоды, а молодость нетерпелива и горяча. Впрочем, может ли быть сталь нетерпелив человек, отдавший себя звездному пространству?..
Старичок подсмеивался. Маленькая грудь его, увитая лентами, колыхнулась в смехе, и взгляд посветлел.
– Садитесь, молодой человек, – заметил он. – Вы все время стоите предо мной, словно на смотру. Что вас еще интересует?
Астроном знал о секретаре Академии немногое: старик пользовался полным доверием президента, знал на память все труды, адреса и даже родословную российских академиков, вершил дела по канцелярии и принимал молодых ученых. Сам он был архивариус и в этой должности угождал двору изучением материалов о Рюриковичах. Наверное, он мот бы без запинки и с увлечением рассказать Симонову о жизни любой сестры князя Владимира; он считал ее жизнь не менее важной для познаний прошлого, чем наблюдение над звездами для будущего. Может быть, по степени отдаленности этих предметов от жизни, он находил что-то общее между собой и астрономом, и поэтому был особо внимателен к ученому.
Боясь как бы сказанное им о молодости не показалось Симонову обидным, он добавит:
– Я не осуждаю, да и никто не осудит вас, особенно из моряков, участвующих в этой экспедиции. Ведь они все, кроме Беллинсгаузена да Завадовского, пожалуй, юноши. На этих кораблях идет сама молодость, а с ней и поэзия, и надежды!..
Оказывается, старичок умел говорить прочувствованно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
– Так это вы были! Почли интересным проводить морские ученья с рыбаками? Или каждого матроса хотели знать, как своего человека? Эту задачу считаю на корабле непременной…
– Что не могу на суше, то властен провести на море! – признался Торсон, что-то не договаривая.
– Как высказали? – переспросил Лазарев.
Торсон в затруднении смотрел на командира, не желая отступать от сказанного и не смея повторить. Он не решался довериться командиру. И хотя ему предстояло два года прожить бок о бок с этим человеком, к которому он питал приязнь, он боялся откровенностью поставить себя и его в неловкое положение: ведь не только командиром «Мирного» был Лазарев, в одном с ним чине, но и представителем Адмиралтейства, «государевым оком»!..
– Начали, так говорите! – усмехнулся Михаил Петрович. – Не хотите ли оказать, что в плаванье вы свободнее в ваших отношениях с людьми, чем в обществе, или у себя в поместье… И ближе, простите меня, к мужику, к народу…
– Вот именно, Михаил Петрович! И доносчиков не увижу. – Он говорил о жандармском корпусе. И, помолчав, добавил неожиданно: – Жаль Головнина нет. А то ведь Крузенштерн считал его самым достойным для начальствования в экспедиции.
– Вот что, Константин Петрович, – заключил Лазарев повеселев, – вы мне ничего не говорите, а выйдем в море – впрямь свободнее станет. Из друзей-то кого поверенным в своих делах оставляете? Слыхал я, семьи у вас нет… А поместье, дом? Кто друг-то ваш столичный и попечитель, от кого рекомендации исходят?
– Кондратий Рылеев! – ответил Торсон с достоинством.
Лазарев наклонил голову.
Об управителе канцелярии Российско-американской компании и поэте Рылееве он был наслышан.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В эти дни молодого казанского ученого Симонова, прибывшего в столицу для изучения новых астрономических приборов Шуберта, направили из Академии наук на корабль, идущий к высоким широтам. Астроном был второй раз в столице, питал умилявшую его петербургских друзей почтительность к учреждениям Академии, к Адмиралтейству и, хотя раньше не собирался уходить в плаванье, назначение это принял безропотно, как уготованное ему судьбой. Он не мог даже определить, какое чувство овладело им, когда ему сообщили президентское решение. Готовые было сорваться с языка доводы о том, что в Казани некому будет проводить наблюдения за одной из комет, которая вот-вот должна появиться, что дома ждет его невеста и, наконец, что его до одури укачивает в море, – так и не были произнесены. Он стоял перед большим столом секретаря Академии, украшенным с одной стороны бюстом Коперника, с другой – Ломоносова, глядел в широкое окно на просторную панораму заново отстраивающейся Петербургской стороны, в недавнем Березового острова, на лодки, снующие возле берега, и в мыслях был уже там – оде-то за Южным полюсом. Этот скачок в те приближенные мечтой дали произошел раньше, чем возникли возражения, и родил столько заманчивых, мгновенно окрыляющих представлений, что, забыв обо всем, что следовало возразить, ученый пробормотал:
– Там можно будет изучать звезды, за которыми пятьдесят лет назад наблюдал Лакайль. А изменение колебания ртути в барометре – это как раз то, о чем я недавно писал…
Отдаленное и близкое соединялось. Находящееся где-то в немыслимом отдалении и отчуждении от всего привычного вдруг обрело не зыбкие и расплывчатые, а явственные и осязаемые формы. Ученый даже представил себе установленный на берегу телескоп, который должен проверить заключения Лакайля о звездных отсветах. И восторжествовало давнее, привитое наукой самозабвенное отношение к Академии.
– Когда отправляться в путь? – спросил он.
– Кажется, недели через две, – произнес секретарь, белесый старичок в парике, с узкими плечами, перетянутыми крест-накрест порыжевшими от времени лентами – наградами Екатерины. Ему было жаль астронома и оттого, что нельзя было выразить эту жалость, он стал чрезмерно важным, хмурился и не мог глядеть ученому в лицо.
– Стало быть, не успею ни собрать вещи, ни проститься с домашними?..
– Не успеете, господин Симонов! – согласился секретарь. – Будете в Рио-де-Жанейро, благоволите передать академику Лангсдорфу, что присланные им в музеум предметы испорчены дорогой и выставлены быть не могут. Еще напомните ему о присылке живой обезьяны…
Астроном не слушал. Он думал о другом. В прошлый раз, восемнадцатилетним магистром, благодарный попечителю своему профессору Разумовскому, он приезжал печатать в столице первое свое сочинение о притяжении однородных сфероидов, в котором изложил некоторые пояснения лапласовой небесной механики. На одной из дорожных станций влюбился в дочь смотрителя. Он не думал, почему на людях, на дороге, a не в городе, застигла его эта любовь и почему девушка из всех путников выбрала именно его. Теперь она ждала своего жениха в Казани. Симонова тяготила мысль о том, что ответит смотритель, когда дочь вновь вернется на станцию и скажет, что лишь через два года заедет за ней жених, возвращаясь откуда-то из заокеанья?
– А может быть, я все же успею съездить в Казань? – повторил ученый.
– Туда три недели пути на перекладных по отличной дороге! – снисходительно объяснил секретарь. – Небось, спешите к невесте? Вы молоды, а молодость нетерпелива и горяча. Впрочем, может ли быть сталь нетерпелив человек, отдавший себя звездному пространству?..
Старичок подсмеивался. Маленькая грудь его, увитая лентами, колыхнулась в смехе, и взгляд посветлел.
– Садитесь, молодой человек, – заметил он. – Вы все время стоите предо мной, словно на смотру. Что вас еще интересует?
Астроном знал о секретаре Академии немногое: старик пользовался полным доверием президента, знал на память все труды, адреса и даже родословную российских академиков, вершил дела по канцелярии и принимал молодых ученых. Сам он был архивариус и в этой должности угождал двору изучением материалов о Рюриковичах. Наверное, он мот бы без запинки и с увлечением рассказать Симонову о жизни любой сестры князя Владимира; он считал ее жизнь не менее важной для познаний прошлого, чем наблюдение над звездами для будущего. Может быть, по степени отдаленности этих предметов от жизни, он находил что-то общее между собой и астрономом, и поэтому был особо внимателен к ученому.
Боясь как бы сказанное им о молодости не показалось Симонову обидным, он добавит:
– Я не осуждаю, да и никто не осудит вас, особенно из моряков, участвующих в этой экспедиции. Ведь они все, кроме Беллинсгаузена да Завадовского, пожалуй, юноши. На этих кораблях идет сама молодость, а с ней и поэзия, и надежды!..
Оказывается, старичок умел говорить прочувствованно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54