ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Около третьего в деревне колодца кто-то гремел ведрами. Когда я подошел ближе и уже немного осмотрелся после света в Петраковой хате, узнал Лысую Татьянку, которая, несмотря на темень, носила воду: свадьба, что гремела чуть ли не напротив ее хаты, будто бы ее и не касалась. Она настолько замотала голову в платки, что на всем лице видны были только глаза и нос, которым она простуженно шмыгала.
То, что Татьянка встретилась мне около колодца, было неплохо. Откровенно говоря, я не очень-то любил заходить в ее просторную хату. Особенно после того, как однажды надумал купить у нее слив. Татьянка и до этого недолюбливала меня. А тогда она со злостью сказала, что ничего не продает и не раздает. Хотя в саду у нее ломились ветки от крупных, синих, созревших слив.
Я, смущенный, вышел от Лысой Татьянки, и она так зло стукнула за мною дверью, что даже зазвенело: это выпала щеколда.
Тогда же я зашел к Туньтику. Тот насыпал мне целую шапку еще более крупных и еще более спелых слив,— где проведешь пальцем, там заблестит темная полоса! — насыпал просто так, без денег. Я долго и настойчиво совал ему в карман скомканные рубли, пока он не разозлился.
— Будешь мне совать, покуда я сливы назад из шапки не вытрясу.
Лысая Татьянка жила в просторной хате вдвоем со своим старым Нупреем. Но Нупрея нигде не было видно и слышно — все делала она сама. В Сябрыни смеялись, мол, Нупрей очень боится жены, и шутили, что Татьянка, когда дед в чем-нибудь провинится, наказывает его, как малое дитя: зажмет голову в колени, выдернет из дедовых штанов ремень и его же, Нупреевым, ремнем стегает, только эхо идет... А он крутит головой, зажатой в коленях, да просит: «А Татьяночка, не буду, а родненькая, не буду, а любименькая, не буду — только отпусти живым...» Даже говорили, что однажды сам Нупрей кому-то жаловался: «Знаешь, как только я голос подам, так она будто на хвост становится, чертом смотрит...»
Потому деда Нупрея не видали ни на свадьбах, ни на родинах — не бывал он ни на каких беседах. Никто не слышал, чтоб он смеялся, чтоб поднимал чарку, чтоб сидел где- нибудь на завалинке или на бревнах, где нередко собираются вечерами и в праздничные дни мужчины. Лысая Татьянка и сама редко когда выходила на люди. Она всегда была в платке, никогда его не снимала. Холоденок божился, что Татьянка совсем лысая. Все в Сябрыни знали это и без него, но вот видеть ее беду своими глазами никому не удавалось.
Татьянка особенно обозлилась на всю Сябрынь после того, как ее единственного сына, которого она прижила еще в девках и с которым пришла к Нупрёю, ночью подняли с постели партизаны и повели с собою: он, побыв в партизанах, перебежал в гестапо и, зная партизанские тайны, мог наделать много бед. Да и до этого Татьянкин сын кое-что уже успел — он привел карателей к тем землянкам, где на случай блокады хранились небольшие запасы партизанского продовольствия. За ним приходили незнакомые люди, но Татьянка была уверена, что подослал их кто-то из сябрынцев. Меня она не любила потому, что мой отец и мои дядья тоже были там, в партизанах...
Я сказал «добрый вечер» и подошел к колодцу. Татьянка ничего не ответила, достала ведро и поставила на дощечку — по нему, глухо звеня, поползла змейкой в воду тяжелая цепь и, видимо, свернулась там, на дне ведра. Этого я в темноте не видел, но чувствовал — по звуку.
— Возьмите вашу газету.
— Не мог в хату принести,— забубнила Татьянка,— так возле колодца ловит. А как я ее понесу?
Она сложила газету вдвое, засунула за пазуху и, взяв ведра, пошла.
Я шел следом. Около Матруниной хаты приостановился, подождал. Татьянка, наверное, тоже остановилась, поставила ведра — снова звякнули ручки — и стала звать Полюгана, который радостно лаял где-то за деревней — возился там с ребятами. Полюган не отзывался.
Не дозвавшись его, Татьянка взяла ведра и пошла в хату.
А на выгоне все тоненько визжал Полюган: «Ай-ай-ай» — будто смеялся кто...
От Лавреновой хаты уже совсем ясно доносился шум свадьбы. Слышно было, как играл дядька Савка, как кто-то
пробовал запевать, как возле хаты, где гудел пир, гости громко разговаривали.
В хате Матруны Вековухи тоже говорили громко.
Дядька Змитра сидел на табурете посреди хаты, а Матруна, всхлипывая и шмыгая носом, в тазике, что стоял на лавке, мыла посуду. Эта лавка и этот табурет, наверное, одни только и остались в хате: и столы, и стулья, что были в доме, и скамеечки — все перенесли на свадьбу — чтобы было где посадить гостей. К тому же сюда, видимо, скоро придет танцевать молодежь, чтобы не мешать старшим вести свои долгие разговоры над недопитыми стаканами.
Дядька Змитра брился. Маленькое зеркальце держал перед ним сын, а он сам, закинув руку над головой, достав пальцами щеку, подтягивал ее кверху и не спеша водил бритвой, которая привычно лежала в пальцах другой руки. Скорее, брился он наугад, ибо и темно было в хате, и Петрик держал зеркальце как раз так, что в нем ничего не было видно. Разве только малыш сам видел в нем отца.
— Так зачем ты это писала? Зачем? — допытывался Туньтик.
Матруна молчала, только глухо гремела в тазу деревянными ложками и алюминиевыми мисками.
— И что ты от нее хочешь?
Матруна снова шмыгнула носом.
— Вот ваша, дядька Змитра, «Бярозка»,— перебил я неприятный их разговор.— Пришла вот...
Туньтик молчал — будто и не замечал меня.
— Тата, тата, а я «Бярозку» возьму,— заговорил Петрик и, одной рукою все еще держа зеркальце, другою взял журнал, повернулся ко мне и похвастался: — А у нас много таких... Тата их мне все отдает...
Дядька Змитра — мой крестный. Еще при немцах, когда в самом начале оккупации прошли слухи, что фашисты будут расстреливать всех детей, которых не окрестили родители, мама запрягла коня и повезла меня, нехристя, в Новые Вербы, где была церковь. За крестную вызвалась быть Ядоха, а вот мужчины в то время не нашлось. После того как нововербинский поп выстриг большой клок моих полос, помазал выстриженное место чем-то холодным, а потом окропил всего меня «святой» водой и записал в свидетельстве о рождении, что я «окрещен в православное вероисповедание», меня, такого большого и тяжелого, передали Ядохе на руки: крестная чуть не уронила крестника — попробуй удержи такого байбака одна, без кума! А поскольку надо было, чтоб кто-то все же назывался моим крестным, записали это на Туньтика. И тот, когда пришел с войны и узнал, какого крестника сосватали ему без него, всегда, где встречал меня, ласково улыбался:
— Ну, здравствуй, мой крестничек.
Каждый год на пасху я обязательно ходил к дядьке Змитре за крашеными яйцами, а когда в прошлом году, большой уже, постеснявшись, не пошел к нему, дядька Змитра принес яйца сам и, достав из глубокого кармана, положил их на стол:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42