ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И я тогда понял, что никакою травою прощения у Шнэля не выпросишь.
Еще раз легонько, кое-как запряг коня, лишь бы он дотянул сани до колхозного двора, и поехал распрягаться. Уже на улице увидел, как в завучеву улочку повернули двое: узенькая выношенная шинель Андрея Ивановича и рядом с ней широкий, плечистый Мацулев кожух, над которым устрашающе возвышалась двустволка.
Встретив назавтра в школе, завуч стыдил меня:
— Мужчина, слышишь, называется. Коня, слышишь, запрячь не умеет,— когда учитель сердился, он свое «слышишь» повторял чуть ли не за каждым словом.— Коня, слышишь, бьет. А ты знаешь, что тот, кто подымает руку на животное, сам очень слабый человек. Собрал силы, слышишь, на коня. Это хорошо, что мне как раз в Раевщину надо было идти. Хорошо, что я Мацуля встретил. Едва заговорил его. А они, слышишь, березняка наломали и везут себе как фон-бароны. А если бы Мацуль акт составил? А если бы в суд, слышишь, подал? Думаешь, приятно было бы — нашего ученика судят. Это же хорошо, что мне надо было в Раевщину,— повторил он еще раз.
Я слушал его молча, опустив глаза, глядя на снег под ногами, и понимал, что ни в какую Раевщину ему не надо было: просто из окна учительской он увидел нас с возом дров, Мацуля за Вожицей и поспешил ему наперерез.
Мне и самому было не по себе. Я и сам не понимаю, как все это получилось,— такой ослепленности от злости, такого отчаяния от своей беспомощности у меня прежде не было. Наоборот, когда я однажды увидел, как незнакомые мужчины, которые на возах везли через нашу деревню бревна кому-то на хату, били коня — тот упал в оглоблях под этой же самой горой,— то долго никак не мог забыть этот жуткий случай, а в моей груди гулко и больно отдавался тогда каждый их удар — мужчины били Буланого под бока сапогами, лаптями, деревяшками, а он лежал в оглоблях и только глухо стонал...
Сейчас, идя за завучем по его проулку, я понимал, что моя помощь совсем ему не нужна — просто Чуеш хочет угостить меня медом и хочет сделать это как-то деликатно. В огороде он, с трудом наклонившись, сам взял ведро с медом, а мне дал мисочку с ложкой.
— Слышишь, на вот неси и ешь дорогой...
Наевшись меду, я выбежал с проулка на улицу и заспешил к Васепковой хате, которая стоит вон там, за колхозным двором, за липами, что, высаженные по одну сторону, далеко, чуть не до самого леса, провожают каждого в дорогу. И встречают тоже.
Васепкова хата стоит на самой улице и, если смотреть на нее отсюда,— такая же, как и все: одна стена с двумя широкими окнами, под ними густо, щедро лопушатся георгины. Если же идешь вдоль хаты к дверям — она всегда напоминает сказку о репке: за переднюю хату, поставленную окнами на улицу, держится другая, за другую — сени, за сенями — еще одна хата, за этой хатой — клеть, за клетью — хлев, за хлевом — рубленый погреб... И вот эта длинная предлинная цепочка с одной общей стеной тянется чуть ли не до самого загуменья. Все двери всегда здесь аккуратно закрыты — одни даже замкнуты, другие просто заткнуты выструганными как раз для этого колышками. Сам дядька Васепок сразу же после войны исчез из Сябрыни, и никто не знал, где он и что сейчас делает: при немцах Васепок был в полиции, усердно старался на службе, ходил с карателями в облаву на партизан, ставил мины, насолил не юлько своим односельчанам, но и людям из других деревень.
Поэтому, боясь, что сябрынцы возьмутся за него и, осудив, посадят в тюрьму, он куда-то уехал, где-то скрывался, выжидал, а его крикливая Марфа стала такой тихой, спокойной и отзывчивой — будто ее подменили,— что женщины в шутку даже высказывали сомнение: Марфа это или не Марфа живет в Васепковой хате.
Сегодня также все двери в хатах, и в клети, и в погребе были плотно закрыты, и только одни, в сени, распахнутые настежь, чернели темным пятном. Возле этих дверей, на крыльце, сгорбившись сидела бабка Химтя, мать Васепка, прикрыв седую голову стареньким, дырявым уже, изъеденным молью вязаным полушалком, который, пока был новый и белый, носила сама Марфа, а теперь, когда он поизносился, невестка перекрасила в черный цвет — платок пошел пятнами — и отдала донашивать свекрови. Бабка сидела на крыльце и, обхватив руками колени, которые остро выпирали сквозь длинную и широкую юбку, тихо покачивалась — что-то сама себе то ли пела, то ли говорила. Около нее лежал старый, заржавелый и, видно, плохо назубренный серп, меж зубчиков которого торчала влажная еще, свежая зелень. Рядом, на изгороди висела непривядшая картофельная ботва — похоже, бабка Химтя только что ее нажала.
Письма им приходили не очень редко, но не сказать, чтоб и часто. Они были старательно заклеены, адрес всегда был написан неумелой, непривычной к письму и всегда одной и той же рукой. Было видно, что рука держала карандаш после какой-то тяжелой физической работы — то ли после топора, то ли после молота: буквы прыгали по конверту, никак не попадая, не становясь на заранее аккуратно разлинованные химическим карандашом строчки. Я догадывался, кто присылал в эту хату письма, но о своей догадке никому особенно не говорил.
Всегда, когда заходил сюда, мне было немного не по себе. Потому что однажды, когда Хадосья попросила меня сдать на почту толстое письмо без марки, в котором посылала какие-то документы дядьке Матвею, я поступил дурно. Мне жаль было, что дядька Матвей, которого мы все любили и у которого, я знал, не ахти сколько денег, будет платить рубль за доплатное письмо. И я аккуратненько оторвал марку от Васепкова письма, а из картофелины вырезал печать и с помощью зеркала написал на ней: «доплатить». За тот рубль, что я получил от Васепчихи, наклеил марки на Хадосьино письмо.
Вот это меня всегда мучило, когда я заходил на круглый широкий двор Васепка.
Бабка Химтя ответила на мое «день добрый», но не перестала покачиваться и напевать. Подойдя ближе, я услышал, что она тихо, себе под нос поет старинную жатвенную песню:
И даже когда я подал ей письмо, бабка не замолчала. Сначала она равнодушно положила его в свой черный ситцевый подол, замазанный немного свежей землей, которая, высыхая, успела уже кое-где слегка побелеть и осыпаться, а потом, видимо поняв, что я подал ей письмо, которого она долго ждала, спохватилась, внимательно посмотрела мне в глаза и, улыбнувшись ласково, сказала:
— Прочитай мне его, Яська...
Конверт вскрылся легко: наверное, был заклеен мылом, которое держит неплохо, но стоит только подцепить за уголок — сразу отклеивается все целиком.
«Здрастуйте, мама, жена Марфа и дети! Пишет вам это письмо ваш сын, муж и отец Иосиф Петров Гатила. Я давно уже вам не писал — извиняюсь. Не было времени. Наш леспромхоз, вырубив весь лес там, где я был раньше, переехал в другое место.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42