А город до сих пор не взят. И сопротивление противника возрастает.
Оба генерала посмотрели друг другу в глаза и опустили головы. Люди с большим боевым опытом, они думали об одном и том же: об ускользающей победе.
В сумерках Лавр Георгиевич вдруг расслышал у себя под окнами беспорядочную пальбу из револьвера. Он подождал появления Хаджиева, не дождался и вышел из помещения.
Группа юнкеров окружила плачущую женщину, она колотилась в истерике. На земле валялось трое убитых. На них никто не обращал внимания. Женщина выкрикивала что-то бессвязное. В руке она держала револьвер.
К генералу подскочил Хаджиев и объяснил, что женщина в истерике – сестра милосердия из обозного лазарета. Завидев пленных (их вели в штаб), она не выдержала и расстреляла в них весь револьвер.
Слушая, Корнилов неодобрительно жевал губами. Что и говорить, если уж сестры милосердия… Озверение чудовищное! и
Хаджиев, не теряя времени, доложил, что полк Нежинцева не только удержал захваченную днем высотку, но и взял драгоценнейший трофей – небольшой склад артиллерийских снарядов. По своему обыкновению, добровольцы действовали штыком. Удар их был страшен. Пленных они не брали. В ожесточенном бою едва не погиб сам Нежинцев. Штыком его ударили в грудь, он чудом извернулся и отделался разорванной гимнастеркой и чудовищной царапиной на теле. Боя он не покинул.
Лавр Георгиевич велел подать коня.
Захваченный склад снарядов помещался в овраге, за склоном холма, стоившего добровольцам стольких усилий и жертв. Корнилов с трудом узнал своего любимца. На Нежинцеве не было фуражки, разбил он и свое пенсне. Вблизи на него было жутко взглянуть: черное лицо, растерзанная гимнастерка прихвачена какими-то булавками, вся грудь замотана кровавыми бинтами. Его бойцы стояли строем, но опирались на винтовки, как усталые мужики на вилы. Многие из них еще дышали трудно, запаленно.
Лавр Георгиевич выслушал доклад Нежинцева и не смог совладать со своим чувством: потянулся его обнять. Нежинцев резко отстранился. – Виноват, ваше превосходительство… Вы позабыли с ними поздороваться.
Добровольцы, опираясь на сопливые от крови винтовки, смотрели на генерала мутными глазами. В них никак не проходил запал недавнего боя.
Поздороваться… Для этих героев Корнилов был готов вырвать сердце из груди!
Спазма перехватила ему горло. Он сорвал с головы фуражку и низко-низко поклонился.
– Ура нашему генералу! – услышал он хриплый голос Не– жинцева.
Рев пересохших мужских глоток напоминал ружейную пальбу. В едином движении добровольцы вскинули над головами свои окровавленные орудия убийства, угрожая не только врагу, но и, казалось, самому небу.
Возвращаясь в штаб, Лавр Георгиевич сидел в седле поникший, замкнутый, отрешенный. Его взволновала встреча с героями-добровольцами. Но как же мало их осталось! А завтра останется еще меньше… В эти минуты он отчетливо понял то, о чем они недавно в разговоре подумали одновременно с генералом Романовским: с этими отважными людьми можно сражаться до последнего штыка, до последнего патрона, однако окончательной победы не добиться: не хватит сил.
А у противника все больше наблюдалось порядка. Корнилов понимал: налаживалась дисциплина, появлялись люди с талантами военных командиров. Одна и та же деталь поразила их сегодня обоих с Романовским: даже позволив добровольцам зацепиться за окраины Екатеринодара, противник не запаниковал и не ударился в бегство, а лишь ужесточил сопротивление.
Да, день ожидается невыносимо трудный…
Поздно ночью Корнилову пришлось пережить еще одно изумление: внезапно заявился Нежинцев. Бинты на груди он сменил, вместо гимнастерки натянул черкеску. Но пенсне было разбито в бою, а без этих двух защитных стеклышек лицо молодого офицера выглядело как бы обезоруженным. Свое появление он объяснил так: день ожидается трудный, необыкновенно жестокий, а ему не с кем перемолвиться словом. А поговорить вдруг захотелось: невыносимо потребовалось облегчить душу.
Проговорили они до самого рассвета. Не спал и Хаджиев, постоянно подавая им горячий крепкий чай.
Отчаяние овладело всем существом молодого офицера. После сегодняшнего небывало жестокого боя Нежинцев пришел к тому же выводу, что и сам Корнилов. Победы им под Екатеринодаром не видать! И причина не в поредевших порядках белых добровольцев, настоящие причины – глубже, а следовательно, и трагичней. – Вспомните, как мы начинали? Как святые. А как кончаем? Будто разбойники!
Он признался, что смотрел сквозь пальцы на расправы с пленными, на пресловутые «дары от благодарного населения», на стаскивание сапог с убитых красноармейцев. Что делать? Нужда заставляла. Но во что это вылилось в конце концов? Были белыми, а стали… грязными. «Взвейтесь соколы… ворами!»
Корнилов эту мысль живо подхватил. Порою ему кажется, что для очищения Белой идеи следовало безжалостно расстрелять одну половину нашей армии, чтобы спасти от разложения другую.
Лицо Нежинцева внезапно сморщилось, словно от боли, он отчаянно замотал головой. У него так и стоял перед глазами сегодняшний красноармеец, саданувший в его грудь штыком.
– Мне представился ордынец на Куликовом поле. Там ведь тоже – грудь на грудь… Но тут-то! Рожа совершенно русская, мужицкая. Как вилами на току… До смерти не забуду! – Помол чав, Нежинцев продолжал: – У меня, наверное, горячка. По крайней мере – с головой. Я вдруг представил: ну вот возьмем мы Екатеринодар. И – что же? Снова будем поклоняться всей этой мрази: Родзянко, Керенский, Гучков, Савинков? Да стоит ли овчинка выделки! Мужик же… мужик точно знает: дети его будут лучше жить. Намного лучше! Несравнимо… И мы ему в этом мешаем. Поэтому он за своих детей с нас голову снесет! И… уже сносит. Сами видим.
На возрастающее сопротивление большевиков Нежинцев также обратил внимание. Примечательно, что противник стал тверже отвечать на штыковые удары добровольцев.
– У них, у подлецов, как видно, пропала привычка красноба– ить. У них прорезался вкус к власти, к действию. А если коротко, то вот: у них армия растет, у нас же – гибнет. Мы – последние. И мне понадобился удар штыком, чтобы испытать зависть про фессионального военного к боеспособности противника. Вы знае те, я большевиков не выношу на дух. Моя бы воля… Но в то же время… – Нежинцев стал мяться. – Скажите, Лавр Георгиевич, вам не показалось, что эти чертовы большевики перехватили нашу Белую идею? Для сегодняшнего моего солдата я – барин, и больше ничего. Для него, черта мордатого, эти самые большевики почти родня, если не больше. Мы же – даже самые святые – господа, и больше ничего.
В комнате стало светло. Корнилов встал и задул лампу. В раскрытое окно вползала утренняя свежесть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185
Оба генерала посмотрели друг другу в глаза и опустили головы. Люди с большим боевым опытом, они думали об одном и том же: об ускользающей победе.
В сумерках Лавр Георгиевич вдруг расслышал у себя под окнами беспорядочную пальбу из револьвера. Он подождал появления Хаджиева, не дождался и вышел из помещения.
Группа юнкеров окружила плачущую женщину, она колотилась в истерике. На земле валялось трое убитых. На них никто не обращал внимания. Женщина выкрикивала что-то бессвязное. В руке она держала револьвер.
К генералу подскочил Хаджиев и объяснил, что женщина в истерике – сестра милосердия из обозного лазарета. Завидев пленных (их вели в штаб), она не выдержала и расстреляла в них весь револьвер.
Слушая, Корнилов неодобрительно жевал губами. Что и говорить, если уж сестры милосердия… Озверение чудовищное! и
Хаджиев, не теряя времени, доложил, что полк Нежинцева не только удержал захваченную днем высотку, но и взял драгоценнейший трофей – небольшой склад артиллерийских снарядов. По своему обыкновению, добровольцы действовали штыком. Удар их был страшен. Пленных они не брали. В ожесточенном бою едва не погиб сам Нежинцев. Штыком его ударили в грудь, он чудом извернулся и отделался разорванной гимнастеркой и чудовищной царапиной на теле. Боя он не покинул.
Лавр Георгиевич велел подать коня.
Захваченный склад снарядов помещался в овраге, за склоном холма, стоившего добровольцам стольких усилий и жертв. Корнилов с трудом узнал своего любимца. На Нежинцеве не было фуражки, разбил он и свое пенсне. Вблизи на него было жутко взглянуть: черное лицо, растерзанная гимнастерка прихвачена какими-то булавками, вся грудь замотана кровавыми бинтами. Его бойцы стояли строем, но опирались на винтовки, как усталые мужики на вилы. Многие из них еще дышали трудно, запаленно.
Лавр Георгиевич выслушал доклад Нежинцева и не смог совладать со своим чувством: потянулся его обнять. Нежинцев резко отстранился. – Виноват, ваше превосходительство… Вы позабыли с ними поздороваться.
Добровольцы, опираясь на сопливые от крови винтовки, смотрели на генерала мутными глазами. В них никак не проходил запал недавнего боя.
Поздороваться… Для этих героев Корнилов был готов вырвать сердце из груди!
Спазма перехватила ему горло. Он сорвал с головы фуражку и низко-низко поклонился.
– Ура нашему генералу! – услышал он хриплый голос Не– жинцева.
Рев пересохших мужских глоток напоминал ружейную пальбу. В едином движении добровольцы вскинули над головами свои окровавленные орудия убийства, угрожая не только врагу, но и, казалось, самому небу.
Возвращаясь в штаб, Лавр Георгиевич сидел в седле поникший, замкнутый, отрешенный. Его взволновала встреча с героями-добровольцами. Но как же мало их осталось! А завтра останется еще меньше… В эти минуты он отчетливо понял то, о чем они недавно в разговоре подумали одновременно с генералом Романовским: с этими отважными людьми можно сражаться до последнего штыка, до последнего патрона, однако окончательной победы не добиться: не хватит сил.
А у противника все больше наблюдалось порядка. Корнилов понимал: налаживалась дисциплина, появлялись люди с талантами военных командиров. Одна и та же деталь поразила их сегодня обоих с Романовским: даже позволив добровольцам зацепиться за окраины Екатеринодара, противник не запаниковал и не ударился в бегство, а лишь ужесточил сопротивление.
Да, день ожидается невыносимо трудный…
Поздно ночью Корнилову пришлось пережить еще одно изумление: внезапно заявился Нежинцев. Бинты на груди он сменил, вместо гимнастерки натянул черкеску. Но пенсне было разбито в бою, а без этих двух защитных стеклышек лицо молодого офицера выглядело как бы обезоруженным. Свое появление он объяснил так: день ожидается трудный, необыкновенно жестокий, а ему не с кем перемолвиться словом. А поговорить вдруг захотелось: невыносимо потребовалось облегчить душу.
Проговорили они до самого рассвета. Не спал и Хаджиев, постоянно подавая им горячий крепкий чай.
Отчаяние овладело всем существом молодого офицера. После сегодняшнего небывало жестокого боя Нежинцев пришел к тому же выводу, что и сам Корнилов. Победы им под Екатеринодаром не видать! И причина не в поредевших порядках белых добровольцев, настоящие причины – глубже, а следовательно, и трагичней. – Вспомните, как мы начинали? Как святые. А как кончаем? Будто разбойники!
Он признался, что смотрел сквозь пальцы на расправы с пленными, на пресловутые «дары от благодарного населения», на стаскивание сапог с убитых красноармейцев. Что делать? Нужда заставляла. Но во что это вылилось в конце концов? Были белыми, а стали… грязными. «Взвейтесь соколы… ворами!»
Корнилов эту мысль живо подхватил. Порою ему кажется, что для очищения Белой идеи следовало безжалостно расстрелять одну половину нашей армии, чтобы спасти от разложения другую.
Лицо Нежинцева внезапно сморщилось, словно от боли, он отчаянно замотал головой. У него так и стоял перед глазами сегодняшний красноармеец, саданувший в его грудь штыком.
– Мне представился ордынец на Куликовом поле. Там ведь тоже – грудь на грудь… Но тут-то! Рожа совершенно русская, мужицкая. Как вилами на току… До смерти не забуду! – Помол чав, Нежинцев продолжал: – У меня, наверное, горячка. По крайней мере – с головой. Я вдруг представил: ну вот возьмем мы Екатеринодар. И – что же? Снова будем поклоняться всей этой мрази: Родзянко, Керенский, Гучков, Савинков? Да стоит ли овчинка выделки! Мужик же… мужик точно знает: дети его будут лучше жить. Намного лучше! Несравнимо… И мы ему в этом мешаем. Поэтому он за своих детей с нас голову снесет! И… уже сносит. Сами видим.
На возрастающее сопротивление большевиков Нежинцев также обратил внимание. Примечательно, что противник стал тверже отвечать на штыковые удары добровольцев.
– У них, у подлецов, как видно, пропала привычка красноба– ить. У них прорезался вкус к власти, к действию. А если коротко, то вот: у них армия растет, у нас же – гибнет. Мы – последние. И мне понадобился удар штыком, чтобы испытать зависть про фессионального военного к боеспособности противника. Вы знае те, я большевиков не выношу на дух. Моя бы воля… Но в то же время… – Нежинцев стал мяться. – Скажите, Лавр Георгиевич, вам не показалось, что эти чертовы большевики перехватили нашу Белую идею? Для сегодняшнего моего солдата я – барин, и больше ничего. Для него, черта мордатого, эти самые большевики почти родня, если не больше. Мы же – даже самые святые – господа, и больше ничего.
В комнате стало светло. Корнилов встал и задул лампу. В раскрытое окно вползала утренняя свежесть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185