Иногда гневно подрагивали губы, иногда вспыхивало что-то и тут же гасло в его выцветших, похожих на мутное осеннее небо глазах. И эти вспышки напоминали отблески самых поздних, уже бессильных, осенних гроз. Это были даже не грозы, а их последние, уходящие, умирающие отблески. Они уже никого не тревожили, никого не пугали, по ним можно было только догадаться, что когда-то грозы полыхали неудержимо и буйно по всему небу.
Петр Иванович видел по лицу старика, что перед ним встают, как живые, картины прошлого, что он сейчас не здесь, а там, далеко где-то. И возможно, он в самом деле не слышал его вопросов. И хорошо, если так. У каждого человека, вероятно, есть что-то такое, плохое ли, хорошее ли, но принадлежащее только ему. И никогда не надо человека просить рассказывать об этом, потому что просьбы бесполезны. Человек расскажет сам, если захочет. А если нет, все это умрет вместе с ним.
Петр Иванович сидел молча. Он просто ждал.
– Верно говорят: прожитое не вернется, а в памяти не сотрется, – опять встрепенулся старик. – Но память-то моя, да судья ей не я… А что же я, ты спрашиваешь? В общем, мил парень, потерял я голову после того, как шкуру медвежью бросила она мне под ноги. Как случилось? А как молния сверкает? Нету-нету, да вдруг вспыхнет от края до края. Свету столь, что глаза ломит. Вот так. В этом свете я будто увидел другую Марью: мать честная, да ведь она за меня в могилу ляжет, если что! Зверь в лесу нападет – она ему на спину прыгнет, человек ножом замахнется – свою грудь подставит… Помучился я так с полгода, а может, и больше, да и пришел к ней: «Бери, говорю, мельницу».
Встала она. Медленно встала с лавки, бледная, как стена. Я смотрю – дрожат у нее губы, что листочки. Дрожат, как тогда… а слов нету. Опустил я голову и уставился ей на живот. А живот большой, круглый.
«Чего смотришь? – спросила наконец она. – Не узнаешь?»
А чего узнавать? Давно знаю, что ребенок у нее от меня будет. Лупаю глазами, а ничего уже не вижу. Только чую – щеку обожгло, будто кто теркой царапнул. Потом другую. И на развороченное мясо кипятком, кипятком…
Молча отхлестала она меня. Я стою как болван. Только глазами по-прежнему хлоп-хлоп.
«За что?» – спрашиваю.
«Уходи… со своей мельницей! Я так дешево не продаюсь…»
Прошептала и рухнула на пол. Не понял я ничего.
В ту же ночь она родила Иринкину мать…
… Потом и началось: я хожу – она меня в дом не пускает, я хожу – она не пускает. Филька Меньшиков своим гоготом съедает меня:
«Пропал ты, Анисим! У ней теперича семья прибавилась, одной мельницы мало – другую покупай. А там семья ишшо прибавиться – ить большевики у ней на хватере стоят. Вытряхнет она тебя с этими большевиками из последних штанов».
В ту пору много разных агитаторов за советскую власть приезжало. И все у Марьи останавливались да у Захарки. Днем на митингах они высказывались, с мужиками толковали о чем-то, а ночами их выстрелы из-за плетня подстерегали. Я знал, что это Филька охотится на них, да какое мне было тогда дело! К тому же думаю: а ну как, правда, с этими приезжими она… Одно слово – дурак был.
В общем, совсем ополоумел я.
… Как-то очутился у ее избушки – она ребенка у окна кормит. Увидела она – окно захлопнула, дверь на задвижку. А возле сарайки приезжий один дрова колет. Сел я на чурку и молчу…
«Ну что? – спрашивает тот человек. – С характером баба?»
«Пусть, – говорю, – дочку хоть отдаст…»
Подсел он ко мне, закурил. Я спрашиваю:
«Вот ты умный, должно быть, человек, объясни. Ведь я мельницу отдаю ей, дом, скотину. Деньжонки кое какие есть, – все к ее ногам брошу. Чего ж она?»
Помолчал тот и отвечает:
«Видишь ли, в чем дело… Золотое сердце на серебро не купишь».
Встал я и зашагал прочь, как пьяный. Открылось мне. Ни раньше, ни после не видел я умнее человека. Ведь в десяти словах все объяснил. Воротился к нему и говорю:
«Не ходи сегодня вечером мимо церкви. Пристрелят».
… На улице занимался рассвет. Анисим поднялся, походил по комнате, вернулся на прежнее место и проговорил:
– Всего-то не расскажешь тебе, вот что жалко… В тот же день я напился, объявил всем, что сегодня же сожгу свою мельницу. Никто не поверил, понятное дело. А я поехал да поджег. Долго она горела, всю ночь лизали красные языки желтое небо. Филька взревел: «Свихнулся мужик! Этак он всех нас спалит!»
Двинул я ему кулаком в рыло и ушел…
Анисим поглядел на свой маленький, высохший кулачок, будто удивляясь: неужели он мог когда-то одним ударом сваливать с ног людей?
– Да, время, – потер он ладонью давно ослабевшую грудь. – Давно вроде было – и недавно… Марью то с тех пор почти и не видал я. Избегала она встречи. А как-то гляжу – стирается в речке. Подошел… и что же? Упал ей в ноги:
«Давай, Марья, жизню налаживать, а? Полюбил я тебя… свету не вижу».
Смотрела она на меня, смотрела… Стоит на камне, подол юбки подоткнула, в руке одежина, а с одежины вода каплет.
«Ты-то полюбил, да… мою любовь сгубил, – проговорила она. – Сгорела она, как твоя мельница. В сердце вместо крови один пепел. И тот уже остыл, ветерком разносит его… Ну, чего стоишь? Уходи».
Сел я на берегу, опустил голову на колени. Она стирать стала, будто и не было меня тут.
Потом, когда мимо пошла с мокрым бельем через плечо, я выдавил из себя:
«Дочку хоть отдай».
Марья приостановилась. Я не поднимал головы, но чувствовал, как смотрела она на меня. Так ничего и не сказав, ушла. Вот так. Совсем ушла…
Голос Анисима дрогнул. Он передвинул посуду на столе, снова разжег трубку. Потом проговорил уже спокойно:
– В свое время счастье мимо каждого проплывает, да не каждый к нему руки протягивает. А одумается, обернется – уже далече оно, не достать…
Вскорости колчаковщина началась. Марья собрала из мужиков отряд да увела его в леса. Родителей ее каратели в Светлиху сбросили… Ну а потом… Эх, да что! Не расскажешь, говорю, всего. Тут не на одну книгу рассказов хватит. В общем, больше году партизанила Марья тут, в наших лесах. Нагоняла такого страху на всяких беляков, что они еще белее становились. Так они и звали ее – Красная Марья. Деньги большие за ее голову клали. Генерал даже какой-то приезжал в Зеленый Дол, чтоб поймать ее. Да где!..
… Когда кончился Колчак, колхоз тут, сказывал уж я, организовала. По-тогдашнему – коммуну. Собрала людей и речь сказала. Слово в слово не припомню, конечно, а примерно и сейчас перескажу. Говорила тогда Марья: «Вот люди все думают – под утесом зарыт злат-камень сказочный. А я думаю, в другом месте поискать его надо, да не в одиночку. А сообща. Давайте-ка организуемся в артель, а через год-два посмотрим, не нашли ли этот злат-камень. А назовем свою артель… „Рассвет“ мы ее назовем. Потому что новая жизнь, за которую мы кровь проливали, зачинается для трудового народа».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205
Петр Иванович видел по лицу старика, что перед ним встают, как живые, картины прошлого, что он сейчас не здесь, а там, далеко где-то. И возможно, он в самом деле не слышал его вопросов. И хорошо, если так. У каждого человека, вероятно, есть что-то такое, плохое ли, хорошее ли, но принадлежащее только ему. И никогда не надо человека просить рассказывать об этом, потому что просьбы бесполезны. Человек расскажет сам, если захочет. А если нет, все это умрет вместе с ним.
Петр Иванович сидел молча. Он просто ждал.
– Верно говорят: прожитое не вернется, а в памяти не сотрется, – опять встрепенулся старик. – Но память-то моя, да судья ей не я… А что же я, ты спрашиваешь? В общем, мил парень, потерял я голову после того, как шкуру медвежью бросила она мне под ноги. Как случилось? А как молния сверкает? Нету-нету, да вдруг вспыхнет от края до края. Свету столь, что глаза ломит. Вот так. В этом свете я будто увидел другую Марью: мать честная, да ведь она за меня в могилу ляжет, если что! Зверь в лесу нападет – она ему на спину прыгнет, человек ножом замахнется – свою грудь подставит… Помучился я так с полгода, а может, и больше, да и пришел к ней: «Бери, говорю, мельницу».
Встала она. Медленно встала с лавки, бледная, как стена. Я смотрю – дрожат у нее губы, что листочки. Дрожат, как тогда… а слов нету. Опустил я голову и уставился ей на живот. А живот большой, круглый.
«Чего смотришь? – спросила наконец она. – Не узнаешь?»
А чего узнавать? Давно знаю, что ребенок у нее от меня будет. Лупаю глазами, а ничего уже не вижу. Только чую – щеку обожгло, будто кто теркой царапнул. Потом другую. И на развороченное мясо кипятком, кипятком…
Молча отхлестала она меня. Я стою как болван. Только глазами по-прежнему хлоп-хлоп.
«За что?» – спрашиваю.
«Уходи… со своей мельницей! Я так дешево не продаюсь…»
Прошептала и рухнула на пол. Не понял я ничего.
В ту же ночь она родила Иринкину мать…
… Потом и началось: я хожу – она меня в дом не пускает, я хожу – она не пускает. Филька Меньшиков своим гоготом съедает меня:
«Пропал ты, Анисим! У ней теперича семья прибавилась, одной мельницы мало – другую покупай. А там семья ишшо прибавиться – ить большевики у ней на хватере стоят. Вытряхнет она тебя с этими большевиками из последних штанов».
В ту пору много разных агитаторов за советскую власть приезжало. И все у Марьи останавливались да у Захарки. Днем на митингах они высказывались, с мужиками толковали о чем-то, а ночами их выстрелы из-за плетня подстерегали. Я знал, что это Филька охотится на них, да какое мне было тогда дело! К тому же думаю: а ну как, правда, с этими приезжими она… Одно слово – дурак был.
В общем, совсем ополоумел я.
… Как-то очутился у ее избушки – она ребенка у окна кормит. Увидела она – окно захлопнула, дверь на задвижку. А возле сарайки приезжий один дрова колет. Сел я на чурку и молчу…
«Ну что? – спрашивает тот человек. – С характером баба?»
«Пусть, – говорю, – дочку хоть отдаст…»
Подсел он ко мне, закурил. Я спрашиваю:
«Вот ты умный, должно быть, человек, объясни. Ведь я мельницу отдаю ей, дом, скотину. Деньжонки кое какие есть, – все к ее ногам брошу. Чего ж она?»
Помолчал тот и отвечает:
«Видишь ли, в чем дело… Золотое сердце на серебро не купишь».
Встал я и зашагал прочь, как пьяный. Открылось мне. Ни раньше, ни после не видел я умнее человека. Ведь в десяти словах все объяснил. Воротился к нему и говорю:
«Не ходи сегодня вечером мимо церкви. Пристрелят».
… На улице занимался рассвет. Анисим поднялся, походил по комнате, вернулся на прежнее место и проговорил:
– Всего-то не расскажешь тебе, вот что жалко… В тот же день я напился, объявил всем, что сегодня же сожгу свою мельницу. Никто не поверил, понятное дело. А я поехал да поджег. Долго она горела, всю ночь лизали красные языки желтое небо. Филька взревел: «Свихнулся мужик! Этак он всех нас спалит!»
Двинул я ему кулаком в рыло и ушел…
Анисим поглядел на свой маленький, высохший кулачок, будто удивляясь: неужели он мог когда-то одним ударом сваливать с ног людей?
– Да, время, – потер он ладонью давно ослабевшую грудь. – Давно вроде было – и недавно… Марью то с тех пор почти и не видал я. Избегала она встречи. А как-то гляжу – стирается в речке. Подошел… и что же? Упал ей в ноги:
«Давай, Марья, жизню налаживать, а? Полюбил я тебя… свету не вижу».
Смотрела она на меня, смотрела… Стоит на камне, подол юбки подоткнула, в руке одежина, а с одежины вода каплет.
«Ты-то полюбил, да… мою любовь сгубил, – проговорила она. – Сгорела она, как твоя мельница. В сердце вместо крови один пепел. И тот уже остыл, ветерком разносит его… Ну, чего стоишь? Уходи».
Сел я на берегу, опустил голову на колени. Она стирать стала, будто и не было меня тут.
Потом, когда мимо пошла с мокрым бельем через плечо, я выдавил из себя:
«Дочку хоть отдай».
Марья приостановилась. Я не поднимал головы, но чувствовал, как смотрела она на меня. Так ничего и не сказав, ушла. Вот так. Совсем ушла…
Голос Анисима дрогнул. Он передвинул посуду на столе, снова разжег трубку. Потом проговорил уже спокойно:
– В свое время счастье мимо каждого проплывает, да не каждый к нему руки протягивает. А одумается, обернется – уже далече оно, не достать…
Вскорости колчаковщина началась. Марья собрала из мужиков отряд да увела его в леса. Родителей ее каратели в Светлиху сбросили… Ну а потом… Эх, да что! Не расскажешь, говорю, всего. Тут не на одну книгу рассказов хватит. В общем, больше году партизанила Марья тут, в наших лесах. Нагоняла такого страху на всяких беляков, что они еще белее становились. Так они и звали ее – Красная Марья. Деньги большие за ее голову клали. Генерал даже какой-то приезжал в Зеленый Дол, чтоб поймать ее. Да где!..
… Когда кончился Колчак, колхоз тут, сказывал уж я, организовала. По-тогдашнему – коммуну. Собрала людей и речь сказала. Слово в слово не припомню, конечно, а примерно и сейчас перескажу. Говорила тогда Марья: «Вот люди все думают – под утесом зарыт злат-камень сказочный. А я думаю, в другом месте поискать его надо, да не в одиночку. А сообща. Давайте-ка организуемся в артель, а через год-два посмотрим, не нашли ли этот злат-камень. А назовем свою артель… „Рассвет“ мы ее назовем. Потому что новая жизнь, за которую мы кровь проливали, зачинается для трудового народа».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205